Газета г. Чапаевска Самарской области
Газета для тех, кто любит свой город
Главная Культура и искусство ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО "ЛЫСОГОРЬЕ"

ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО "ЛЫСОГОРЬЕ"

16 апреля 2014 года

(Продолжение. Начало в номере за 9 апреля).

Острый, как плеть, вскрик ночной птицы просек на миг тишину. С укрытого жадной темнотой луга неясно просочились шаги, засветилась невдалеке папироска. В парных берегах Чапаевки начали призрачно едва заметно подыматься, взрастать туманы.

Комары вьются у лица, старательно ткут тишину нитями тонкого писка. О чем-то шепчутся, на что-то сговариваются деревья. Может, они хотят уйти от нас, столько уже набедивших в природе. Человечество много и хорошо намечтало о себе: и о полетах в дали Галактики, и о нашей помощи людям Вселенной, и о многом другом, прекрасном и чистом. Мечтали вчера, а сегодня вопрос стоит буднично и потому жутко: быть ли живу самому человеку да и самой земле.

По ночам человек побуждается тишиной к размышлениям и сильнее, ощутимее чувствует себя живущим в мире таинственных сил. Ночью тишина полна жизни, настороженности, ожидания... Хотя что настораживаться, чего ждать мне? Жизнь уже прожита. Я уже стою у черты, которая отделяет этот свет от того, и сердце, как осень астрой, цветет последней любовью: любовью к внукам - им идти, им нести мою кровь дальше.

Да, жизнь прожита, а сделано так мало, и ничего уже не поправить. И все-таки кое-что сделано. Мой ручеек струился по родной земле и нес чистую, добытую из доступных для него глубин воду. Другие проникнут глубже и дадут больше. Может, даже кто-то даст начало новой реке. Я пойду к ее берегу, порадуюсь ее течению и пожелаю счастливого пути к морю, а мой ручеек соструился, истек и скоро уж плеснется в последний раз и уйдет в землю.

Скоро уж.

Скоро...

Странно, всю жизнь мы суетно рвемся вперед, все вперед, и, когда добегаем до края, возникает вдруг необходимость оглянуться. Оглядываемся и к ужасу своему вдруг осознаем, что не нужно было толкаться и спешить. Хотим сказать об этом входящим в жизнь, но им некогда слушать нас: они, как недавно и мы, рвутся бежать вперед. И бегут, толкаются и будут сломя голову в запале бежать до тех пор, пока так же, как мы, не окажутся у той роковой, итоговой черты...

А может, жизнь для того и дана, чтобы в конце ее открыть эту единственно стоющую мудрость: не надо спешить и не надо толкаться, на земле места хватит всем.

Итожили прожитое другие, пробил час подводить итог прожитому и мне... И может, крупица добытого мною на пройденном пути опыта пригодится идущим за мной и на шаг, равный моей жизни, сделает их дорогу к счастью короче.
   
2

Не верится, но она и в самом деле пришла ко мне - моя старость, и я чем-то не понравился ей, и она рисует меня по-своему. Пока трудится над лицом, пока над лицом... И я уже перестаю узнавать себя. И кости мучаются по ночам накопившейся болью, и я ворочаюсь, все никак не могу найти удобного для них положения.

Осень. Пора увядания, умирания. А ведь было когда-то начало - первый вздох, первый вскрик. Говорят, это случилось ночью, в феврале, в пору волчьих свадеб. На улице нашего Лысогорья свирепо и люто стонала пурга, рожая буран, а в нашей на четыре окошка избе при крошечном огоньке осемилинейной лампы, рожая меня, стонала мама.

Сугробы, разбуженные бешено летящим ветром, уносились в степь, переставали быть видимыми, и все вокруг тонуло в белом ревущем мраке, и дом наш не спал в ночи. У темного образа крестителя горела тусклая лампадка, и снег - рвясь к ней задуть, загасить! - бессильно и зло царапал окна.

Пурга ярилась не одну неделю, перемела, заставила сугробами дороги, надолго отрезала и без того прочно отрезанное ото всех центров наше село от остального живущего мира - ни пройти, ни проехать.

Мама крепко верила в бога. Хотела, чтобы и я был приобщен к нему хотя бы крещением в купели, но своей церкви у нас в селе не было, до ближайшей - тридцать верст. Куда в такую непогодь везти меня? Отложили на «потом», когда наладится дорога. В надежде на крещение в церкви не несли меня и на регистрацию в Совет.

Дорога к церкви как-то так и не сложилась в ту зиму, а потом церковь осквернили, разрушили, везти стало некуда, и остался я и некрещенным, и незарегистрированным. Я был, рос, получал в драке со сверстниками первые синяки и шишки, но родившимся нигде не значился. Не значусь и теперь. И ничего, живу.

Село наше было маленькое, уютное, и все у нас было рядом: и овраг, и речка, и небо начиналось сразу за околицей, начиналось прямо из хлебов и взбиралось высоко, к самым вершинным звездам, и звезды с нашими полями были соединены небом, и белый свет пах цветами нашего луга.

По утрам взрослые уходили «в бригаду» вырабатывать трудодни, а мы, ребятишки, если это было летом, купались в речке, пололи огороды. Весь день все были заняты каждый своим, а к ночи все сходились домой, чтобы, когда станет темно, быть вместе и ничего не бояться... А в темноте бывает очень страшно, потому что ночью оживает «всяческая нечистая сила»: слезают с чердаков домовые, выходят из речки русалки, начинает шалить в лесу леший, и даже мертвые по ночам встают из могил.

Ночью душа вырастает во всю грудь, становится чуткой и слышит то, что не может слышать днем и чего днем не бывает. Ночью в душе копошится страх, и тишина полна жути. Бывало, полыхнет в окошко случайная зарница, оторвет ото сна. Не засыпаешь потом долго, догадываешься: прилетел кто-то из умерших родственников. Он уже где-то рядом, в избе, может быть, у лавки, у ведра с водой. Ждешь: сейчас обрисуется, станет видимым и случится что-то небывалое, жуткое, и, как ни странно, необоримо хотелось, чтобы обозначилось, обрисовалось: душа ждала и жаждала таинственного.

Но ничего не случалось.

И приходил сон, глубокий и спокойный: во сне душа сама определяет, чего видеть ей, а чего - нет. И зачем же ей смотреть страшное?.. Пробуждение всегда было радостным и счастливым. Пробуждение было уже при солнце, когда о ночи напоминала лишь таящаяся на бурьянах в оврагах еще не успевшая просохнуть роса.

Выйдешь, бывало, на крыльцо, сядешь на верхней ступеньке и сидишь, жмуришься от солнышка. О плетень, почесываясь, трутся высокие лопухи. Два петуха хлещутся у дороги из-за курицы. Вокруг приятные обжитые запахи сена, навоза, овечьей мочи. Для продолжения жизни сошлись у сарая две собаки, и воробей из-под стрехи наблюдает за ними. В мягком нежарком воздухе погудывают пчелы. На кольях плетней калятся горшки и сохнут свежие постирушки. Вышла из избы Нюра, дочка нашего врача Павла Алексеевича, и мать кричит на нее из сеней:

- Спрячься, что ты себя нагой-то кажешь? Дело разве - в трусах да лифчике на люди выходить?

- Не на люди, а на крыльцо, - откликается Нюра, сладко потягиваясь после сна.

Нюра живет где-то далеко, в городе, приезжает домой только в отпуск да так иногда навестить стариков. Она гладкая, сытая, телесистая. «Зелье, а не девка», - говорят о ней бабы. И еще говорят они, что она перецеловалась со всеми нашими мужиками: «Кто поманит, с тем и идет». И что все «укромности» они у нее высмотрели и всю траву у плетней перемяли.

Нюра в городе, не успев прижиться, обзавелась дочкой, привезла ее старикам, они и растят ее, а Нюра в городе, как говорят бабы, живет «в свое тело». Она не смутлива: вышла и стоит на крыльце, ну почти растелешенная, так у нас и не ходит никто из девушек и даже в речке купаются в сорочках, не зря мать шипит на нее из сеней:

- У, чтоб к тебе ночью под одеяло домовой залез. 

Бранится, а ежели долго домой не едет Нюра, приходит к нашей маме, просит, собирая губы в левую ладошку:

- Раскинь, Луша, карты да погляди, не собирается ли дочка наведать нас. Соскучились мы о ней со стариком.

Скучает без Нюры-то, а как приедет она, только и слышишь, как ворчит на нее:

- У, шалобродница, опять домой на заре пришла. И когда ты уж натешишься, перестанешь стрелять глазами несытыми.

Нюра совсем не такая, как наши девушки: завитая, накрашенная, папироски курит. Сядет на завалинке, закинет ногу на ногу и подымливает, перебирает струны гитары, что-то намурлыкивает. Наверное, та жизнь, что ведет Нюра в городе, лучше нашей, и она тоскует о ней и, побыв немного у стариков и «перемутив мужиков наших», опять и порой надолго исчезает, и бабы не один день перемывают ее косточки у колодца, говорят бабы о разном, но все сходятся на одном: не задалась Павла Алексеевича дочка. Сам он мужик хороший и жена у него баба добрая, а дочка ни к черту не годится.

А мне она нравилась, нравилась вся как есть: и прической своей, и глазами колдующими, и что она такая ладная, и мне хотелось поскорее вырасти и жениться на ней на зависть всем мужикам нашим: они с ней просто так целуются, а мне она будет женой, и у нас с ней будут дети. Много детей, по всей избе будут бегать, пятками розовыми стучать.

Мир я познавал кусками... По вечерам, прежде чем лечь спать, мама прибиралась в избе, на столе, на лавке, подметала пол.

- Вдруг что случится с нами ночью, помрем вдруг, придут люди, а у нас не убрано, хорошо разве это?

Так я узнал, что есть смерть и что она может заявиться вдруг. А еще мама сказала, что по ночам объявляется у нас в избе домовой, дух рода нашего, ходит, глядит, все ли чисто, все ли прибрано. И с той поры, просыпаясь ночью, я напряженно прислушивался к тишине - не услышу ли чего.

Вот скрипнула половица, прошуршало что-то у лавки, завозилось под печью. Зацепенев, слушал я и догадывался: это пришел дух рода нашего, ходит и глядит - так ли живем мы, не бесстыдничаем ли. И я, затаивая дыхание, теснее ютился к маме: возле нее спокойнее, теплее и надежнее. Мама обхватывала меня рукой и ,сглушая голос до шепота, спрашивала:

- Чего вспорхнулся-то?
- Ходит кто-то.
- А ты молитву, молитву твори, она и будет тебе оградой, - говорила мама и подтыкивала у меня за спиной одеяло, чтобы я не зяб от стены.

Весь издрыгавшись, на печке спит брат. Оторвет порой от подушки голову, поглядит в темноту избы, бормотнет что-нибудь спросонья и снова тычется щеками в пуховую мякоть. За стеной избы в потемках сарая, сладко пристанывая, чешется о стойку корова, сопят овцы и время от времени, весело разрывая тишину черно упавшей ночи, кричит петух, сообщая, что ночь подвигается к рассвету и что вообще не надо бояться ночи: какая бы ни была она, даже самая долгая и темная, все равно в свой срок окончится, и придет утро, и выкатится солнышко. И это радовало. Радовало, что будущее - это свет, это день. И это устанавливалось на всю дальнейшую жизнь, становилось чертой характера: не унывать, не хныкать, помнить - после ночи приходит утро и встает солнце.

По ночам кричал не только петух, но и сыч, кричал где-то на кладбище, и крик его в спящей тишине избы казался криком живших когда-то, но теперь умерших и положенных рядами в землю людей нашего Лысогорья. И хотелось пойти и приласкать его, чтобы он не кричал, но было страшно пойти и не было уверенности, что он примет ласку, не улетит.

Кладбище у нас на горе за оврагом. Там в могилах лежат наши люди живые, они ссорились, хитрили, лукавили, а теперь сошли в землю, лежат и думают, а так ли жили, может, нужно было жить как-то иначе, а живые приходят к ним в поминальные дни, плачут и зовут откликнуться, но они не откликаются. Наверное, все еще не решили - так ли надо было жить, как жили они, или как-то иначе.

Однако по покойникам слишком тосковать и плакать нельзя: накличешь беду, привяжется и будет ходить к тебе мертвяк, наодол одолеет, придушит еще. Лет сорок назад вон кричала Матрена Тимошенко по Ваньке своему, он и стал к ней ходить да в самый истомный час и хлыстнул по лицу ладонью.

- До коль, - говорит, - ты меня своим криком из могилы вынать будешь?

Так рассказывали на завалинках бабы, и так я узнал, что мертвые встают по ночам из могил и приходят к тоскующим по ним женам и что это может кончиться однажды плохо: обнимет мертвяк и задушит. И, веря в это, я боялся спать один, просился к маме: отца у нас не было, он бросил нас, «с другой увеялся», мама спала без него.
 
Зимой к нашей избе приходили со степи снеговые ветры, царапали крестовины рам: им было холодно, и они просились в избу, но мама выходила на улицу и закрывалась от них еще ставнями - нам тоже было холодно, потому что печь мы топили «впроголодь» и потому берегли тепло. Ветры злели, вскосмачивали сугробы, завывали на разные голоса и, яростясь, трясли избу, силясь раскатать ее на бревна, а после жалко скулили и плакали, забравшись в трубу, и оттого ночи зимой были живыми и жуткими и страшно было выйти в сени: в сенях был мрак, и там, во мраке этом, жил на чердаке домовой. Представлялось: сидит он, озябший, у остывшей за день дымницы, ждет, не выйдет ли кто, чтобы незаметно прошмыгнуть в избу и погреться под печкой. 

С той поры, как я стал помнить себя, таинственное все время жило рядом: в саду, в буераке, под крыльцом, на погребице. В детстве мир был полон тайны, и мучилось сердце, томилось жаждой проникнуть в нее, стать сопричастным к иному, незримому, но сущему, и неведомо было - зачем? Просто хотело сердце. Того же хочется ему и теперь: постижения тайны и неумирающей веры, что таинственное рядом и нужно всего лишь очень прислушаться, чтобы услышать его дыхание.
   
(Продолжение следует).

 

Комментарии (0)