Газета г. Чапаевска Самарской области
Газета для тех, кто любит свой город
Главная Культура и искусство ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО "В СТРАНЕ ОРАНЖЕВЫХ ОБЛАКОВ"

ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО "В СТРАНЕ ОРАНЖЕВЫХ ОБЛАКОВ"

5 августа 2015 года

(Продолжение. Начало в номерах за 10, 24 июня, 1, 8 и 22 июля).

   
Передумали в эту ночь всякое. Не раз говорили при этом, что дед Василий чужой и не следовало ему доверять стадо.

- Кто его знает, что он за человек... Вот пропал куда-то. И может, он вовсе и не горел в танке.

Утром, когда всходило солнце и все пробуждалось к жизни, Илья Федорович Мальцев шел через солончаковое плато в тракторный отряд и на кургане увидел деда Василия.

Старик был мертв: сердце у него, оказывается, отказало. Открытые глаза его смотрели в небо. На светлых волосах поблескивала роса.

Похоронили деда Василия на кургане, где умер он. Лежал он в гробу в новой сатиновой рубахе, в новых штанах - чистый, прибранный, бабы карташовские позаботились. Прощаясь с ним, Петрович сказал:

- Душевный он был человек. Землю любил, а это хорошо, когда человек землю любит.

Похоронили старика тихо, без слез. Проплывала мимо тучка, обронила несколько капель, и они долго блестели на серебристых нитях о чем-то загрустивших ковылей.

Умер дед Василий на нашем кургане, и этот курган теперь зовется у нас Васиным. В прошлую субботу под ним проснулся суслик. Другие суслики еще спали, а этот проснулся. Желтенькой рукавичкой выкатился он из норы и всплеснул лапками:

- Мать-черемуха, и эту весну проспал! Сколько живу, сколько собираюсь проснуться с первыми оттепелями, и просыпаю.

Он грустно посвистывал, всплескивал лапками, а над черными оттаявшими полями, разделяя небо на треугольники, летели из жарких стран гуси и перекликались между собой:

- Ку-гу!.. Ку-гу!

Суслик нырнул в нору, сейчас же вынырнул из нее, взбежал на макушку Васина кургана, замер на нем крапчатым столбиком и засвистел во всю силу своего проснувшегося голоса:

- Просыпайтесь, суслики, весна пришла!

Это был первый проснувшийся нынешней весной суслик. Другие суслики еще спали, а он уж проснулся и будил остальных ликующим свистом. Петрович поглядел на него из-под ладони, сказал:

- Ишь, вылупился, - и, запихав в ноздрю щепоть нюхательного табака, прислушиваясь, стал ждать, когда чихнуть можно будет.

А под облаками, высматривая места для гнездовий, кружили гуси и спрашивали друг у друга:

- Ку-гу?

И отвечали друг другу:

- Ку-гу.

И летели дальше.

А мимо Васина кургана пробирался к Гореловской роще трактор и, вытягиваясь в струнку, тащил по влажной земле на санных полозьях полевой вагончик. В двери его, широкая в плечах, стояла повариха тетка Лукерья и вытирала полотенцем руки.

Это было в прошлую субботу, а за неделю все вокруг так изменилось - не узнать: березки в лесополосах зазеленели, и озимь ожила, проглядывает сквозь деревца с поля, дразнит коровенок, и они продвигаются всем стадом поближе к ней - вдруг удастся полакомиться.

Петрович расположился на макушке кургана, расстегнул плащ с фуфайкой, сдвинул на затылок картуз. Маленькие глазки его ушли в небо, стали небесными - с облачками-думами. Сказал Петрович, не о себе, о земле сказал:

- Духовитая какая. Только весной такая земля бывает... Эх, не знаешь ты еще, Маркович, что такое земля, и не скоро узнаешь: мальчишка ты еще. А вот как дотянешь до моих-то годов да почувствуешь, что скоро лечь тебе в нее нужно будет, тогда и поймешь, почему зовут ее матушкой.

Увидел, как далеко уже убрели от кургана коровы, сказал:

- И не пасется им на одном месте... Ты иди, Маркович, к озимым поближе, а я тут на кургане посижу, землю послушаю... Чудится мне порой, будто говорит мне что-то земля, а вот что - никак разобрать не могу. Может, сегодня удастся: больно денек сегодня светлый разыгрался, в такой день землю только и слушать. - Достал из сумочки пару яиц, протянул мне:

- Держи-ка.

Я попытался было отказаться, но Петрович нахмурился и сунул их мне в карман:

- Бери, бери, много ли у вас своих-то, а нам со старухой девать некуда. Она до них не ахти какая охотница, а мне одному что надо-то, а ты молодой, растешь еще, ешь на здоровье.

Я не стал спорить, побежал к лесопосадке, отвернул коров от озимых, оглянулся. Петрович сидел на макушке кургана, свесив на грудь голову. Может, и впрямь землю слушал, а может, дремал на солнышке.

Петрович умеет сидя спать, а у меня так не получается, мне обязательно лечь надо, ну а уж если лягу и усну, все, сам не проснусь, меня будить надо, а если и проснусь, то коровы за это время успеют десять раз побывать где им хочется и назад вернуться. Поэтому я никогда не ложусь, когда спать хочется, а сидя, как Петрович, дремать не умею: мотается голова из стороны в сторону, никакого удовольствия. Может, со временем научусь.

Я присел у лесополосы, достал подаренное Петровичем яйцо, начал лупить его. Мимо, высунув красную полоску языка, пронеслась к деревне Пальма.

- Ребят кормить побежала? - окликнул я ее.

Она весело взвизгнула, но не остановилась. Умная она, как человек, только говорить не умеет. В прошлом году она один раз здорово удивила нас с Петровичем. Сидим это мы с ним у кургана, и Пальма с нами. Вдруг насторожилась она, уши торчком поставила, послушала и покатилась косматым шариком с сырта. Немного погодя смотрим - несется со всех ног обратно и лает.

- Чего тебе? - спрашивает Петрович.

А она подбежала, ухватила меня за штаны и тащит с кургана. Понял я - зовет она меня куда-то. Пошел с ней, а Петрович возле коров остался.

Вывела меня Пальма к озеру, плюхнулась в воду и поплыла к противоположному берегу. Доплыла до куста посередке озера и - ко мне. Хватает за полу пиджака и тащит с собой.

Что тут делать? Разделся я, поплыл с ней. Подплываю к кусту, а в нем - теленок, запутался задними ногами, одна голова сверху торчит. Помог я ему выпутаться, выбраться на берег. Подхватила его Пальма и с радостным лаем погнала в деревню.

Нет, Пальма молодец. Когда она рядом, мы с Петровичем спокойны: потеряем кого - Пальма отыщет, сама не сможет пригнать - нас позовет. Сейчас покормит и прибежит.

Хорошо вокруг, но зябко пока. С утра солнышко хоть и весело глядит, а все силы в нем мало. По голубому небу скользят длинные лучи его и повисают над землей, словно присматриваясь, откуда начинать греть ее, а земля лежит под ними, оттаявшая, вешними водами умытая, готовая греться вся, вся отдается, жаждущая и ждущая, и черным наливаются поля и делаются текучими, неуловимыми и парят, парят. И видно, хорошо видно, как рождаются в небе облака.

Вот пар вышел из земли, отделился от нее, перестал быть видимым. Лежит земля, и над нею - небо, голубое, слепящее. И вдруг среди его голубыни проступают светлые полоски - одна, две, много... Вот они слились вместе, и вот уже там, где только что ничего не было, висит белое облако.

Когда вот так долго смотришь, как рождаются в небе облака, начинаешь вдруг остро чувствовать, как крепко связаны между собой земля и небо, что это только на первый взгляд кажутся они такими непостижимо далекими.

Я люблю весенние поля, люблю за то большое, что готовятся они дать людям, люблю за их грядущее, и когда мне случается заходить в них, чтобы выгнать забредшую туда корову, они обнимают меня и целуют, целуют ноги мои: чмок-чмок.

Обнимают и держат:
- Посмотри, Маркович, как хорошо вокруг. 

Отпускают:
- Иди.

И опять ловят:
- Побудь еще немного.

А вверху, даже не видно где, - жаворонок. Он поет, и я знаю, о чем его песня: он поет о чистом небе, о теплом солнце и о счастливой оттаявшей земле, которая обнимает всех и целует.

Я сдвигаю на затылок шапку, прищуриваю глаза, беззвучно шевелю губами. Мне хочется что-то сказать, что-то большое, переполнившее сердце, и даже не сказать, а упасть на землю и обнять ее всю - от края до края, но я только шевелю губами и медленно переставляю ноги. И медлит уходить с поля корова. Может, и ей приятно слушать, как дышат поля и звенит в небе жаворонок, и мы вместе вдруг удивляемся, отчего это Петрович кричит и размахивает палкой:

- Да гони ты ее, гони, язви ее в душу! Ишь, не ходится ей, где другие ходят, окаянная, - и вытирает желтенькую лысину платком.

А высоко под облаками парит синий с красным подбоем кобчик. Я смотрю на него, и мне кажется, что я вижу глаза его, шелест крыльев слышу и голос. Чудится мне, будто говорит мне кобчик:

- Я и степи - это едино. Маркович и степи - это едино. Маркович и я - мы братья... Привет тебе, Маркович.

И взмахивает крыльями, поднимается еще выше, под самое небо, и оттуда, из-под неба, нисходит к земле его голос:

- Привет тебе, Маркович! 

Я поднимаю руку:
- Здравствуй, сокол! Как высоко ты забрался.

А сердце бьется, сердце радуется, и сливается с далями взгляд. Там, далеко в далях, на макушке телеграфного столба, орел сидит, о чем-то думает.

- О чем, товарищ?

Я люблю весенние поля, люблю, когда парят они, а сейчас они парят. Земля уже отогрелась, она вобрала в себя много солнца, даже слишком много, оно не умещается в ней, выходит из нее паром, и видно, хорошо видно, как рождаются в небе облака.

Ах, как это все-таки здорово, когда вокруг тебя целый день степи, звонкие, неоглядные. Среди них и сам становишься звонким и каким-то песенным, словно вошли они в тебя, степи, и раздвинули сердце, наполнили его своей ширью, своими запахами, песнями своими. Мне иногда начинает даже казаться, что от меня степью нашей пахнет, и что это не в небе вовсе, а в сердце моем поют птицы, что это из сердца моего вылилась и заполнила все вокруг голубынь. Когда видишь каждый день степь, видишь, как зреет она, меняет краски, начинаешь и по-иному любить ее и по-иному дорожить ею.

Ах, степи!.. Да что там говорить. Вот сижу я на камне в шапке прошлогодней, в сапогах кирзовых, в латаных штанах, конопатый и сивый, и нет меня счастливее на земле: надо мной небо голубое, солнце ясное, а далеко за горизонтом - Греалия моя, моя сказка. Все это - мое, и все это глядит на меня и думает: «Чего бы такое сделать, чтобы Марковичу приятно было?» Бывает, взгрустнется от чего-нибудь, ляжет на сердце дума, и, смотришь, уже летит в небо жаворонок и выговаривает почти по-человечески:

- Ай, ай, ай, Маркович, что ты задумался? Такой день солнечный, а ты хмуришься.

И скрывается в синеве, делается невидимым, только песня звенит там, высоко, у самого неба:
- Ай, сколько свежести, сколько света! Все поет и смеется, только Маркович сидит нахмуренный, о чем-то думает.

И падает вниз серым комышком, спрашивает:
- О чем, Маркович?

Я пожимаю плечами:
- У каждого свое: у человека - человечье, у птицы - птичье.

И опять задумываюсь, но чувствую - нет больше грусти на сердце. Ушла она из груди, и приняла ее в себя степь, недаром вон у того полынка стала чуть подлиннее тень...
   
IX

Там, где сырты круто сворачивают вправо, в сторону Ивановки, раскинулась по склону горы роща. Когда-то возле нее стояла небольшая деревенька. Как-то летом случился пожар, и она почти вся сгорела. С той поры ее стали называть Гореловкой, а от нее и роща стала называться Гореловской. Деревенька с годами распалась, а роща цела, зеленеет по всему склону.

Перед рощей на сырту - полати, небольшая ровная площадка с двумя круглыми озерами снеговой воды. Вода в озерах держится до середины лета, и это выручает нас с Петровичем - не надо гнать стадо на водопой к речке.

Мы спустили коров к озерам, коровы окружили их, отчего озера стали похожи на два цветка с разномастными лепестками. Коровы напились и, уставшие от воздуха, ходьбы и солнца, начали ложиться. Это - обед, и, можно сказать, день кончился, потому что после обеда время не к полудню, как утром, а к вечеру идет и потому идет быстрее.

Петрович сбросил с себя сумку с обедом, плащ с фуфайкой, лег. Я прилег с ним рядом. Все, полдня отработали, можно часок-другой и отдохнуть.

Сейчас нам пока легко пасти: бабы доят коров два раза в день - утром и вечером, к селу в обед гонять не надо. Трава еще не наросла, и коровы дают молока всего на два удоя, а вот пойдут травы, тяжело станет: утром угони, в обед пригони, после обеда угони, вечером пригони. Два гона в степь и столько же обратно, весь день на ногах. Тяжело.

А начнется строка!

Вы знаете, что такое строка? У, тогда вы ничего не знаете. Когда зацветает рожь, коров жалят оводы, и они начинают, как у нас говорят, строчиться: высоко в небо задирают хвосты и с ошалелыми глазами мчатся к стойлу. Обычно это начинается часов в десять утра.

Как раз в горячую оводную пору в прошлом году у Петровича вскочил в паху чирей, и недели полторы вместо него мы пасли с Илькой. С Петровичем мы обычно ставили коров на стойло часов в десять. Бабы были недовольны, выговаривали:

- Вы уж совсем пасти перестаете. Не успели угнать и уж домой гоните.

- Так ить строка, - втолковывал им Петрович, - не сдержать, бегут коровенки, к воде бегут.

Мы с Илькой решили удивить всех: как можно позднее пригнать коров на стойло, часам так к двенадцати, пусть бабы пождут нас, погремят подойниками. Так задумали мы: часов в семь-восемь утра, когда солнышко еще не набрало силу и овод еще спит, загоним коров в дубраву, спрячем их в тень, и пусть себе пасутся среди деревьев до обеда. Мы даже представили, как нас будут хвалить бабы, когда мы часам к двенадцати, а то и к часу заявимся на стойле.
   
(Продолжение следует).

 

Комментарии (0)