Газета г. Чапаевска Самарской области
Газета для тех, кто любит свой город
Главная Культура и искусство ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО "ЛЫСОГОРЬЕ"

ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО "ЛЫСОГОРЬЕ"

9 апреля 2014 года

биография души


Родился я под крышей старой хаты.
Взрастал в степи, средь пашен и лугов,
Где в речку льют восходы и закаты
Святую кровь низвергнутых богов.

И там под нежный мягкий мык коровы,
Блеяние овец, могучий рев быка
В груди неслышно выкруглилось слово
И запросилось птицей в облака.

1

Вечер пришел в свой час и увел за горизонт сошедшее с неба солнце, и там, далеко за Чапаевкой, куда, торопясь к Москве, длинно растянувшись, выстукивает скорый поезд, ветер догребает последние угли догоревшего заката. Над головой в просторно уносящейся высоте слышен гул вертолета. Над поймой идут облака, идут напрямую, не разбирая дороги. Из воды, подплыв к самому берегу, пучат темные глазищи лягушки, что-то собираются сказать, но не говорят почему-то.

Звезд пока нет, но скоро проклюнутся они, каждая в свой срок, и терпеливо до утра будут светить ночи, чтобы она не заблудилась в собственной темноте. А ночь сулится быть темной: старая луна умерла, новая еще не народилась, только звезды сегодня будут давать свет. Темноту приведут сумерки. Они уже родились, синеют в низинах, серо клубятся у ног, над выползающими к Чапаевке огородами, над уходящими в степь оврагами, на дне которых таятся пыльные лопухи.

Позади за плечами - сопящий, гудящий, щелестящий, напряженно дышащий заводскими трубами Чапаевск. Там, в одном из его железобетонных кварталов, жилье мое, моя семья, мое последнее пристанище… Хотя нет, последнее будет на одиноком жальнике моей умершей деревни, где я завещаю сыновьям похоронить меня. Здесь я родился, о буграх этих, хоть и оставленных давно, тоскую и поныне, здесь и лежать хочу по смерти моей среди тех, возле кого вырос, кого любил и кого не забывал никогда. Здесь на родной покойницкой бугрине я буду чувствовать себя уютнее, здесь мне земля действительно будет пухом. 

Тревожит незажившее.

Месяц назад напросился в попутье к своеземцу - наши села соединились когда-то. Он тоже живет в Чапаевске, ехал домой навестить мать, меня тоже позвала тоска побывать «дома», у мамы, постоять у могилы ее, вышептать накопившуюся боль и тем облегчить сердце. На велосипеде - далековато уже: тридцать верст. На «Жигулях» ближе.

В лесу, за три километра до села, догнали трех женщин. Успели уже наломать грибов по корзине, бегут домой.
Остановились, тянут руки. Прошу своеземца:

- Тормозни. Наши кто-то.
- И что?.. Не попы - жалеть всех-то. Дойдут. Да и что тут ходьбы-то осталось? Добегут.

Не остановился... И пасмурно, стыло стало на душе.

Мерзейше. Щеки горят от прихлынувшей крови. Проезжаем близко мимо лиц, глаз. Нестерпимо стыдно поглядеть в них.

Пытаюсь расколыхать колокол совести хозяина машины:

- Возьми, знакомые же кто-то.
- А-а, ну если знакомые.

Свернул к обочине, оглянулся. Женщины обрадованно уже бежали к нам, бочась от тяжести. Он, щурясь, оценивающе оглядел их, сказал, и сочилась лень в сытых выбасах его голоса:

- Не знаю таких.

И включил скорость. Сидел прямо, несразимо. Сразу за лесом опять пошла степь, и куда-то крались, уходили по ней обрывистые овраги... Что ж, не одни хлеба растут в поле.

Больше до села не сказали друг другу ни слова. Внутренне обобранный, я сидел бездвижно, потрясенный случившимся. Было гадко и гнусно, давило чувство собственной малости. До сих пор не могу простить себе, что не хватило догадки вылезти из машины и пойти с женщинами пешком.

Больно.

Больно даже месяц спустя. Уж таким я вырос: не терплю, когда при мне обижают человека. Это у меня, наверное, с детства, из горьких сиротских лет моих: слышать в себе не только свою, но и чужую боль, и потому низко кланяюсь вам, бабы, и прошу - простите, что барином проехал мимо, не подвез вас: не хозяин был, самого везли из милости, а вылезти и разделить с вами дорогу вашу - догадки, воспитания не хватило.

Стою у Чапаевки. Она полна тишины и неба. На сумеречной студеной глади ее, на глубокой воде - расплывчатые огоньки звезд. Все вокруг задалено темью, и невидимый глазу гремит по мосту очередной спешащий куда-то поезд. Высоко на облаках потухают последние отблески отошедшей зари.

Все стушевывается, перестает быть видимым, уходит в сон. Засыпает и Чапаевка. Все лето скромно таится она в тихих берегах и только по весне, когда солнце обрушивает снега, выходит могучей плотью наявь и величаво-спокойная идет над утопшими талами к Волге, чтобы, слившись с нею, сообща идти к морю. Обильна становится Чапаевка по весне водами и поразительна разливами: от берега до берега - верста, и рыбы приплывают метать икру прямо к огородам.

К огородам по весне приходит и ветер и шатает плетни, и плетни скрипят, жалуясь на свою давность, хилость и сухость. Они уже свое отжили, им хочется уже только одного: чтобы их не тревожили, оставили в покое. Но пока ты жив, разве уйти от тревог и беспокойства?

И плетни скрипят, раскачиваемые ветром, и рыбы, слушая скрип их, тихо выпускают из себя икру и, облегченные, неслышно уплывают до следующей весны туда, откуда приплыли, разбуженные половодьем, а икринки их остаются жить в тихих заводях, и самые счастливые из них сперва станут мальками, а потом и крупными рыбинами и уплывут от родных плетней в воды большой реки, чтобы однажды, повзрослев, вспомнить, где родились они, прийти и дать жизнь себе подобным.

Домой возвращаться не хочется. Не хочется идти в казенный дом, стандартный, безликий и потому обездушенный. С тринадцати лет в городе, а сердцем так и не приточался к нему, оно все тянется к моей деревеньке, к моему Лысогорью, к родным буграм, к тихой притаившейся в низких берегах, поросших черемухой и кленами, речушке Чагре, к горьким, утонувшим в жирных бурьянах саманным развалам, что были когда-то красивыми мазанками, к темным ямищам, бывшим некогда глубокими погребами, где зимой было тепло, а летом холодно, и где хранилась скромная крестьянская снедь, на которой мы росли, обретали крылья разума, поднимались в полет. Эти саманные развалы, эти ямы умерших погребов, эти одичалые окорежившиеся деревья, что были когда-то садами, - это все, что осталось от моего Лысогорья. Это да еще кладбище на бугре между двух оврагов, большинство могил на котором уже без крестов - истлели от времени, а на поздних, нынешних - умерших на стороне везут хоронить домой - пирамидки с оградками, но они выглядят здесь, на заброшенном кладбище, чем-то случайным, сторонним, не родным.

Город за спиной зажег огни, тысячи огней в тысячах квартир. Каждый горит своему хозяину, радует только его своим светом.

Дома городов. Каменные, одноликие. Люди в них хоть и собраны вместе, все равно чужие. И эта разрастающаяся отчужденность пугает. Теперь даже и в деревне люди как-то все больше ютятся в собственном четырехстенном мирке. И самое горькое - уходит с сельской улицы песня. Да что там уходит, можно сказать - ушла. А бывало...

Бывало, едва сойдет с неба солнце и засереют в переулках сумерки, как, слышишь, уже не выдержала чья-то душа, затомилась в песне, пока робкой, одинокой - дрожит, дрожит.

Но вот подоили бабы коров, отвели ужин. И хоть умаялись за день в работе дома и в поле, вышли посумерничать, обменяться простенькими новостишками: у той цыпленок в корыте утонул, у той мальчонка в лесу штаны порвал, у той муж лишку выпил, силу показывал - все новость, во всем - жизнь.

Сидят, судачат неспешно, а улицы, припорошенные луной, разбухают от песен. Поют у околицы, поют у пруда под кленами, поют где-то у клуба и даже у правления. И песни все такие душевные, одна другой протяжнее - осердеченные песни.

Твои годы ушли, но песня в сердце осталась, и она просится наружу, ей тесно в твоей груди, ей нужна высота, ей нужно небо, и ты, забыв об усталости и что завтра снова вставать до зари, тихо начинаешь:
Потеряла я коле-э-чко-о...

И соседка, сидящая с тобой рядом, качнув головой, подхватывает, ведет дальше:

Потеряла я любовь, я любовь.

Вы обе зажмуриваетесь, чтобы всю боль голоса вложить в рыдальные слова песни, и возносите к звездам:

Наверно, потеряла я любовь.

И слышите, что песня жива не двумя вашими голосами, что ее подхватили, не дают ей умереть ваши подруги, с которыми вы просидели на завалинке вечер и которые в общем-то для того и собрались, чтобы спеть песню, только все сидели и ждали: кто же начнет. Сегодня начала ты, но в прошлые вечера запевали другие, и ты пела вместе со всеми, просто сегодня твое сердце не выдержало первым:

Где тот аленький цветочек,
Кой долину украшал?
Где тот миленький 
дружочек,
Кой словами улещал?

Ушли твои годы, но жива память о молодости, о свиданиях у речки, когда только ты и звезды и большая луна, и он, его глаза и губы, и корявые, но такие милые признания:

- Я это... как его... понимаешь...

Он теряется, робеет, не знает, какие слова сказать, чтобы ты поняла его, а ты понимаешь и без слов, но тебе хотелось бы услышать их, и ты ждешь. И он теряется еще больше, перетаптывается, кашляет в кулак:

- Я это, как его... Я уже давно... Еще когда ты...

Он запутался, и ему уже не выбраться из путаницы, из плетня обступивших его слов, и он знает это, но еще какое-то время пытается что-то сказать. Потом вдруг отчаянно притягивает тебя за плечи и целует и, обмирая от страха, ждет бури, ждет молнии и грома, а ты сама в оглушенности, сама в потрясении, и падают, сыплятся на вас с высокого неба звезды.

Улестил меня словами,
Сам уехал далеко...

И не твоя вроде судьба, а трогает сердце, и ты вещаешь о ней с болью и грустью, и голос твой, всхлипывая, идет высоко, и его слышит небо:

Сам уехал, меня бросил
И с малюткой на руках.

И так до полуночи, а то и до третьих петухов. Смотришь, а в темноте уж наступил перелом, и кто-то спохватывается из вас и говорит в изумлении:

- А ить расходиться пора, бабоньки, ночь-то, глядите-ка, под уклон пошла.

И ты встаешь. И чувствуешь: нет в тебе прежней усталости, будто сто пудов с тебя слетело, а сейчас малость вздремнешь и будешь опять готова и дальше бесслезно нести нелегкую бабью долю свою.

Улицы затихают, пустеют. Где ни где бродят меж дремных изб робкие голоса, но это уже совсем одинокие, им бродить и жаловаться на свое одиночество до зари. Сбледневшая луна висит над уснувшим покоем и слушает. На лугах белые взрастают туманы, и в них кричит перепел.

Так было, но этого больше нет. Умерла, перестала жить на деревенской улице песня. А жила. Радовала. Собирались вместе по вечерам и пели. Пели потому, что хотелось петь, по душевной необходимости, пели потому, что сердце просило песни. Жили бедно, спали на соломе, держались квасом и луком. Сравнить ли нынешний достаток с достатком тех лет! И все равно было в те годы как-то больше радости, объединенности, ухоженности души. Жили не каждый своей норой, а обшей завалинкой.

Сходились по сумеркам вместе, игры играли, загадки загадывали, сказки сказывали. Это и были посиделки. Летом - на завалинке, зимой - в избе. Их-то, искони русские посиделки, и громили наезжающие из района невысокого, пустяшного ума, но зато уполномоченные высшей властью людишки. Разухабистые, не сомневающиеся в своей правоте и силе, решающие все одномгновенно, они загоняли людей в клуб, в казенщину, в пустоту души.

Теперь все переменилось. Теперь посиделки признаны делом нужным, хорошим, но это - теперь, когда все порушено и ничего уже не собрать, так если разве для показа на сцене - глядите, что было, как умели люди сообща работать и сообща отдыхать. Так уж привыкли мы: сперва рушим, а после, когда уже ничего не поправить, чешем в затылке и каемся:

- Не надо бы так-то... Погодить бы надо, оглядеться.

Но где было годить. Наездники были разудало-лихие, пришпоривали, не щадя ни себя, ни нас. И мчались мы из сегодняшнего дня в нарумяненный добрыми зазывалами завтрашний, ничего не прихватив из вчерашнего, словно до нас и не жили на Руси люди и не мудрели опытом прожитых веков, потому и оказались сегодня с таким сиротски легоньким багажом сердца, потому и села наши стали просторными и бездетными, и течет в них старая, доживающая свое, кровь и во всем проступает одряхление.

Мы изметались, ища скорые облегченные пути к счастью, и с радостью, даже с торопливой радостью освобождаемся от вчерашних лозунгов, в зуде нетерпения обставляемся новым, кричим, как гуси на взлете:

- Смотрите, мы поновели, поновели!

И не замечаем при этом, что вместе с телом прикрываем сегодняшними одеждами и все свои вчерашние недуги. Мы не излечиваемся от них, мы из года в год прикрываем их, и потому они всегда с нами. Зато как добросовестно всякий раз переодеваемся и как громко кричим об этом. Криком живем... Неужели и начатое сегодня истолчем в словах, ограничимся все тем же криком?..

В темном небе среди нежно и миротворно мигающих звезд возникла и движется синяя точка. Что это? Спутник? Станция?.. А может, это корабль иной земли летит себе одиноко сквозь миры и века, чтобы позвать нас к звездам?

(Продолжение следует).

 

Комментарии (0)