Газета г. Чапаевска Самарской области
Газета для тех, кто любит свой город
Главная Культура и искусство ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО "ЛЫСОГОРЬЕ"

ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО "ЛЫСОГОРЬЕ"

25 июня 2014 года

(Продолжение. Начало в номерах за 9, 16, 23, 30 апреля, 7, 21 мая, 4, 11 и 18 июня).

   
Приходил Аркадий обычно ночью, словно ночь, подержав, отдавала его нам, чтобы и мы имели возможность порадоваться его необыкновенности. Он входил вдохновенно возбужденный и прямо с порога начинал говорить о том, что взволновало его:

- Был за городом. Месяц наполне, далеко видать вокруг, а вы сидите в четырех стенах, кисните. В степь идите, под просторное небо. Только там поймете гениальность есенинских строк:

Дорога довольно хорошая, 
Приятная хладная звень. 
Луна золотою порошею 
Осыпала даль деревень.

- Золотою порошею!.. Ах, как сказано, умереть от восторга хочется.

Или войдет и, прижимаясь в осеннем, единственном на весь год пальтишке, начинает причмокивать губами:
- Погода мерзкая. Постоял в сумраке ветра под большим грустным деревом у Волги... А тут еще сыпанул дождь. Мерзейшая погода.

Особенно любил зимы. Влетит, бывало, с улицы - ух ты! Глаза большие, на лице улыбка светится:
- Ох и свежит нынче. Буран затевается. Дорогу уже местами поземкой перехватило... Выспевает, выстаивается зима. Ох, скоро и хорошо будет. 

Он приходил, раздевался. Румяный, скуластый, с вдохновением и ветром на лице, ел консервированную в томате фасоль, пил чай и читал стихи, чаще всего Садовникова. Ночевал и уходил, чтобы через день-другой прийти снова и поесть хотя бы фасоли. Как-то весной он вышел ко двору умыться, сдернул с себя майку, и я был поражен, увидя фиолетовый провал на левом боку: я впервые видел, что такое искалеченный войной человек.

Аркадий любил поэзию и умел красно говорить о стихах:
- Слово в стихе должно быть полно краски. Однако само по себе слово не живет. Роскошным, светящимся оно становится лишь от соседства с другими, готовыми вспыхнуть словами. Они отдали свою энергию тому, единственному, и оно - горит! И это главное - дать самоотверженное окружение заглавному слову.

Он говорил не просто о стихах, а о чудо-стихах, и говорил с такой страстностью, с такой несокрушимой убедительностью, словно знал, как их писать - чудо-стихи.
- Не важно, о чем пишешь ты: о дереве, о речке, о звездах ли, - важно, как глубоко вслушался ты в свое сердце, что нашептало оно тебе в нашем оглушающем мире. Если бьется живая сила в твоем сердце, она и в слова придет и оживит их, а если твое сердце не в огне, тебя сжигающем, то и в литературе тебе делать нечего. Огонь, огонь нужно нести людям. Писать нужно крепко и для всех времен, чтобы написанное тобой не умирало с тем днем, что пришел и потребовал - пиши. Зачем писать три вещи? Напиши одну, но - гениальную. Хрусталить нужно стих, хрусталить до полной чистоты и звона. Каждый звук в нем должен быть трепетен и выплавляться в самом сердце... К звездам, к звездам надо звать человека, хоть он и родился быть земным. Пусто чужой души словом касаться не надо: к душе человека нужно приходить с великим.

Он был всегда необыкновенно одухотворенным. Лицо его было всегда в солнце, а волосы - в ветре. Это чувствовалось даже ночью, в темноте: он как будто весь светился. И светлым, восторженным всегда был его голос:
- Крылья поэта - его боль, его тоска и радость. Поэтому поэту нужны только высота и глубь, две крайности, остальное - пространство для размаха. Гений - это безумие. Да-да, только безумие гениально, потому что шагает через все берега, через все каноны... Поэты рождаются, чтобы скитаться, чтобы приходить ночью и говорить о солнце, которое должно прийти. Уже вечером петь об утре. Ночь, ночь рождает поэтов. Мы нянчимся с бесталанностью, учим, воспитываем ее, окультуриваем, а бесталанность не учить - гнать надо. Бесталанная книга рождает и бесталанного читателя, а зачем нам серенький, без омутовых глубин человек? Нам нужен человек, достающий рукой до неба, такого человека и должна выращивать поэзия. Нам нужны гении поэты и гении читатели.

Говорил он подобное обычно стоя, а сказавши садился и продолжал есть разогретую на сковороде фасоль в томате, но набитый рот не мешал ему говорить, и на жарком лице его светился отблеск прорастающей мысли:
- Хорошая поэзия создает тягу. Читая настоящие стихи, ты вдруг начинаешь чувствовать, что куда-то летишь, тебя куда-то влекут, ты еще не осознал - куда, но уже чувствуешь, что оторван от земли, что ты - в полете. И это важно - дать человеку ощущение крыльев у него за спиной. Вспомните хотя бы вот это.

И он опять вскакивал из-за стола и с остатками томата на губах начинал читать что-нибудь из Блока, Пастернака, Цветаевой. Дочитывал до конца, садился доскребывать остатки охладелого ужина, разражаясь походя восторгом «перед истинной поэзией». Ах, как он говорил, как говорил! Он умел создавать вокруг себя тягу. Я с наслождением всегда слушал его, а вот стихи ему свои читать боялся: он убил меня в первую же нашу встречу.

Вениамин привел его, чтобы «удивить» мной. Аркадий только что вернулся от родителей из деревни. Рассказывал, как в первый день по приезде пошел побродить, «выбродиться до устали» по родным местам, но у первого же оврага лег, опьяненный воздухом степи, положил на глаза лопух от солнышка и проспал до вечера.
- Гнали стадо, подошла коза, сжевала лопух, и я проснулся, - рассказывал Аркадий. - Смотрю, закат уже, вот это, думаю, побродил. - И мне: - Брат говорит, ты стихи пишешь... Читай, слушать будем.

Я достал с полки, где хранил учебники и первые книги моей большой сегодняшней библиотеки, толстую в клеточку тетрадь, раскрыл ее. Аркадий, сидя на моей кровати, аж подпрыгнул:
- Ты собираешься читать по написанному? Это плохо. Если автор не знает свои стихи на память, то как же их будут знать другие? Хорошие стихи должны быть здесь, - и он постучал пальцем по своему высокому с глубокими залысинами лбу.

Нет, я слишком волновался, чтобы читать по памяти. Я боялся ошибиться, и потому держал тетрадь перед собой. Прочту стихотворение, гляну на Аркадия, кивнет он, и я читаю дальше. Я прочел всю тетрадь. Аркадий ни разу не прервал меня, выслушал до конца. Поднялся со стула, медленно стал ходить по комнате. Долго молчал, мял в горсти подбородок, наконец, остановился передо мной, заговорил с поражающим прямодушием:
- У Цветаевой есть строки: «Разбросанным в пыли по магазинам, где их никто не брал и не берет, моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед»... Ее - да, твоим, Владимир, - нет. В твоих стихах нет поэзии, голая мысль. И вообще, что это такое: «Шуршит опавшая листва...». Откуда в тебе это ощущение старости? Что это ты вздумал опавшей листвой шуршать? Ты молодостью сперва посвети. Поэзия должна нести силу и мужество сердца. В небо, в небо зови человека, а не к оврагам, набитым отжившей листвой.

И резко, как выстрел, в лицо мне:
- Порви все это, брось и забудь, что это у тебя было. Это не стихи - слякоть, трава-вялица. Каждое стихотворение, Владимир, должно быть открытием и даже - пророчеством, а в твоих стихах ни открытий, ни пророчеств, одна созерцательность. Хожеными тропами идешь, а в литературе этого нельзя: не табуретки сколачиваешь, стихи творишь, так твори их, а не строгай по давно известным намозолившим слух образцам... Да, прочитанное идет следом за нами, как мусор метется за ветром, и нужно научиться слышать его в себе и выфукивать из себя, как пыль из валенок. Ничего чужого в свои стихи не бери, если хочешь, чтобы они жили. Не надо торопиться, надо искать, и они придут - твои слова. Они увидят, что ты страдаешь, нуждаешься в них, и придут.

Выпалив это, Аркадий опять заходил по комнате, зажав подбородок в горсти. Теперь он говорил на ходу, с каждым словом все более и более воспаляясь. Слова его падали мне на голову как кирпичи:
- Чужие обноски, Володька, на себя не примеряй. На свалку их, на свалку. Будущее есть в каждом из нас, но к нему надо идти, продираясь сквозь тернии, не боясь оставить на них, не шкуру, нет! Сердце, истекающие кровью клочки его. Вторичность - литература мертвецов. Заглубляй мысль. Больше омута, омута... И стыд, стыд блюди, чтобы чужинки - в мыслях ли, в форме ли - и леший в твоих стихах не унюхал. Стихотворение ты должен сперва услышать в себе, как шум крови, как музыку, а уж потом оно прорисуется, определится словами. Да-да, сперва - шум крови, потом уж слова. Бескровные стихи умирают при своем рождении, слова в них не несут жизни. Слушай, слушай себя, прежде чем писать. Не спеши, дай заговорить сердцу, и твое придет. Оно придет тихо, оно вкрадется в тебя и подаст голос, и все сразу услышат: ты - родился. Не обминись со своим словом, за чужим гоняясь. Свое нужно уметь ждать. Делаешь, делай на века. Помни: если уж быть ветром, так уж буревым, а если уж взлетать, так на такую высоту, чтобы выше тебя было только солнце. Ручью не страшно умереть, если он вливается в реку, а если он уходит в песок?

Он убивал мои стихи, а я слушал его и восхищался им: он был сама поэзия, живой, из крови и плоти выплавленный стих. Сопрелая в подмышках рубаха его раздувалась за спиной, словно там у него были крылья:
- Люди, Вовка, на свете живут давно, все было, но надо сказать об этом так, как еще не говорил до тебя никто. В художнике изначально должен жить образ правды. Хоть язык прокуси, да смолчи, если просится ложь в строку. Серость не множь, ее и так достаточно. В отвалах поэзии не ковыряйся, засучай рукава и разрабатывай собственную золотоносную жилу. Штамп убивает поэзию. Бойся автоматизма, наработанности руки. Брось все и долго-долго не касайся пера. Дай чувству покой, дай отстояться мыслям: придет час, и они сами запросятся на бумагу... А на меня не обижайся за правоту мою, только дураки не умнеют от критики, потому что в них все закончено, все совершенно. Совесть, совесть в судьи зови. В литературе нельзя лукавить, слишком дорого это может стоить.

Он тонко чувствовал настоящее в поэзии, а писал мало и стихов после себя не оставил, вернее, книжка поэтическая у него так и не сложилась. Он был прекрасным охотником и ружье носил за плечами долгострельное, а так и не выстрелил из него по серьезной цели. Сгорела его заря, не выведя в небо солнце. День его после восхода так и не начался.

Только текущая вода чиста, и только работающий художник может рассчитывать, что из созданного им что-то останется, уйдет из сегодняшнего дня в завтрашний. Спортсмен должен терпеливо и долго прыгать, чтобы однажды совершить рекордный, всем на удивление прыжок. Тысячи прыжков ради одного заглавного прыжка всей твоей жизни.

А вот на тысячи прыжков Аркадий и не был готов: ему хотелось сразу и выше и дальше всех. Он шел в обнимку с музой, но, влюбленный в нее, пел ей не свои песни, чаровал ее прекрасными, но созданными другими поэтами стихами, а она уже знала их: ей читали их сами поэты, и потому Аркадий наскучил ей, и она, походив с ним, оставила его.

Он не исписался, он изговорился. Он был прекрасен - говорящий. Он входил в сердце и без стихов, входил своей солнечностью, восторгом. Но с годами восторженность его поизносилась, слова, потрясавшие когда-то новизной и парадоксальностью, поистерлись, осиянность - поблекла - весна отшумела, лето требовало плодов. Говорящего Аркадия уже было мало, нужен был пишущий, а он садился к столу все реже и реже. Он чувствовал глубже, чем ложилось в слова, и потому стал бояться бумаги: он не хотел быть ниже себя, говорящего, ниже того идеала, который рисовался в его воображении. Он изнывал в бессилии, стихи выдавали его, и он перестал писать их.

Кончил он плохо: спился и повесился на стеллажах, плотно уставленных книгами любимых им поэтов, сгорел на взлете красивый мотылек поэтического сада... Но это случилось позже, спустя тридцать лет, а в те наши юношеские годы парус его жизни был полон ветра, и Аркадий блистал среди нас, очаровывая и околдовывая заревом полыхавшей в нем поэзии. Мы завидовали ему и безгранично веровали в него.
   
11

Аркадий только один из тех, кто ходил к нам с братом в нашу крохотную комнатку выговориться и поспорить. Все это были в основном ребята, прошедшие войну, опытнее и взрослее меня, и когда они спорили, я молчал. Я тихо рос возле них, и они жалели меня, как птенца, у которого еще не было крыльев.

О войне они не писали, и я до сих пор не понимаю - почему. Может, война слишком оглушила их, и они обрадовались обычной без пальбы жизни, но, оглушенные войной, они не услышали и голоса мирного времени. Они хотели быть глашатаями будущего, но забыли, что будущее вырастает из прошлого. Война обезголосила их, они оказались духовно кантуженными ею, хотя и не догадывались об этом.

Стихов у них пока не было, пока было только желание иметь их. Они шли в сад поэтов и пришли к горе. Сад был за горой. Они остановились, стояли и жаловались на время, которое «не хочет признавать их». Но время не признавало их потому, что они не несли его в себе. Времени было нечего признавать в них: они шли к нему налегке, без багажа его радостей и болей. Они говорили об океане, а крепко держались гавани, а можно ли пересечь океан, не отойдя от берега? Время временем, а лететь во времени тебе, и не надо бояться поломать крылья: оберегая их, можно так и не познать неба, оказаться безлетным.
   
(Продолжение следует).
Комментарии (0)