Газета г. Чапаевска Самарской области
Газета для тех, кто любит свой город
Главная Культура и искусство ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО "ЛЫСОГОРЬЕ"

ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО "ЛЫСОГОРЬЕ"

18 июня 2014 года

(Продолжение. Начало в номерах за 9, 16, 23, 30 апреля, 7, 21 мая, 4 и 11 июня).

   
Я вышел из машины, протянул руки:
- Здравствуй, Вера.

Она изумленно вскрикнула:
- Ты!

Она только что помылась в бане и в простеньком в горошек платьице, вся алая и теплая, сбежала с крыльца:
- Родной мой! Каким добрым ветром занесло тебя ко мне, и как ты узнал, что я здесь?

И, тесно обняв, прижалась к груди моей, где, умирая, в предсмертном огне билось сердце.
- Как долго я ждала тебя, как долго была ночь. Засиделось наше солнышко с рассветом.
- Ему и теперь не взойти, Вера. Гость я у тебя недолгий, обнимемся и - все. Уезжаю я, навсегда уезжаю.
- Но мы так долго не виделись.
- Долго, Вера - целую жизнь... Ты не забыла меня?

Она не ответила, выпросталась из моих рук, вошла в избу, стала раздувать у припечья самовар.
- Иззяб ты. Я согрею сейчас чаю... Ты садись, садись, что ты стоишь?

И присела передо мной на корточки, смотрит снизу в глаза мои:
- Постарел ты. Морщин-то - все лицо в клеточку.
- Жизнь, Вера, позади, чему удивляться. Время уже в окошко постукивает, с этого на тот свет зовет.
- Ну-ну, зачем ты так?
- Что чувствую, то и говорю, Вера... Ты вспоминала меня хоть когда-нибудь? Хоть когда-нибудь, Вера?
- Глупый, что говоришь-то? Тобой только и жила. Что я до тебя знала-то в своей плакучей жизни?.. Дура я была, что не осталась тогда с тобой. Ах, если бы можно было воротиться в те годы, я бы шпилькой приколола тебя к себе, но ведь ко вчерашнему дню сегодняшнего городьбой не пригородить. Не выпало нам счастье быть вместе.

Она пахнет баней, избой, степью. Хочется обнять ее, а руки не поднимаются: сердце уже почти не живет.
- Ты все такая же красивая, Вера. И глаза у тебя не выцвели. Молодые у тебя, Вера, глаза, а я... сгорел. Уж мало меня осталось.
- Злой ты на работу, безустальный.
- Не успеваю, Вера. Грамотешки мало. Одну и ту же вещь приходится десятки раз переделывать. Вот и сегодня прислали - требуется доработка.
- И все равно нельзя так, милый.
- А как можно, Вера, как можно?
- Полегче, с передышкой, без надрыва. Укрощай маленько, осмиряй себя.
- А мне легко работается, Вера, я себя не понуждаю. Просто мне сердце некрепкое досталось, не по мне, вот и не выдержало, захромало... Да ведь и били по нему сколько. Эх, и били, Вера. Вон и сегодня ударили. Печататься, Вера, стало трудно: в три, а то и в четыре года книжка, а пишешь-то каждый год. Бумаги нет. Вот и роются, копаются - к чему бы придраться. Говорили бы честно - нет возможности. Ведь каждое такое копание - удар по сердцу. Нахламилось в нем - не разгрести. Устал я, Вера.
- А ты отдохни. Брось все и отдохни.
- Не могу: еще так много несделанного... Я так считаю: в жизни нужно или гореть, или не рождаться вовсе. Не люблю дымящих, щадящих, берегущих себя. Однако я свое отгорел, Вера, отстучало мое сердце. Тебе одной только говорю это, потому что ты - друг, потому что ты - это я... Хорошо у тебя, все как было: и лавки вдоль стен, и самовар у печки. Хлебом пахнет.
- Стряпалась нынче.
- Горько, Вера: уходит из крестьянской избы хлебный дух, привозным хлебом жить стали. Да и жить-то некому, пустеют наши деревни. От Лысогорья и сараюшки не осталось, одно кладбище да и то с неухоженными могилами. Сказать бы об этом достойно с отстоявшейся болью.
- Скажи, можно же сейчас. В газетах такое пишут, читать страшно.
- Сказать-то можно, Вера, да сила ушла, растрачена на ненужную, пустяшную драку... А время, ты верно говоришь, пришло на слово легкое, разговористое, крикливое пришло время. Намолчались, выговориться спешим. Тревожусь, не отойти бы, как всегда, одним разговором. Покричим, покричим да к изначальности-то и вернемся - перестроились, дескать.
- Что ты! - ужаснулась Вера. - Если и нынче сорвется, как же тогда жить, на что опираться, верить во что? Ведь последняя надежда.
- Всякое может быть, Вера. Сперва-то вон было как посветлело, широко вожжи отпущены были - скачи во весь опор, а ныне опять удила в рот суют, губы рвать начинают. Боятся власть упустить. Объединяются, лозунгами крикливыми огораживаются: не поступимся принципами... Драки бы не было, большой драки. Сколько же можно литься крови. И почему нам, русским, так щедро кровавая дорога вылегла. Сколько отдано войне, не меньше - тирану. Такое ощущение, что вокруг все бензином улито, чиркни спичкой и - запылает. Еще одной крови, еще одного пожара нам, Вера, не выдержать - душа изойдет. И так ее ой как мало осталось. Такая ненависть, такое зло вымахрилось, того и гляди вцепимся друг дружке в горло и начнем грызть.

Я дернул рукав, поглядел на часы:
- Поздно уж, прощаться пора. - И попросил: - Дай мне, Вера, кислого молока.

А она смотрит на меня изумленно и моргает, моргает:
- Но у меня же нет коровы. И никогда не было, ты же знаешь, ты же помнишь.
- Жаль. Я уезжаю и перед отъездом с удовольствием выпил бы стаканчик. Очень хочется... А тебе, Вера, никогда не хотелось... кислого молока?

Она поняла, вспомнила, просияла улыбкой:
- Хотелось, очень хотелось!

И набросила на плечи платок, засобиралась у порога. Голос ее спешил, рвался:
- Я сейчас... Я побегу, достану, и мы попьем вместе. И взяла с лавки кувшин.

Я смотрел в окошко и видел, как идет она и светится среди обступающей ее тьмы. Из черной ночи навстречу ей выступают дома. Вера стучит в окна, что-то говорит и идет дальше. И дома сейчас же пропадают, перестают быть видимыми, видна только Вера. Я мысленно тороплю ее:
- Скорее, скорее, я могу не дождаться.

Закрываю глаза и чувствую - Вера рядом. Она пришла, и в руках у нее целый кувшин ряженки. Я наливаю стаканы. Мы пьем, и я наливаю еще. Говорю:
- Вот теперь хорошо, теперь я могу ехать дальше, - и ставлю свой стакан на стол, встаю со стула. - Ты поцелуй меня, Вера, ты ведь меня сегодня и не поцеловала ни разу...

Обнимаю ее, наклоняюсь, прошу:
- Ты не провожай меня. Мне будет тяжело видеть, что ты остаешься, а я уезжаю. Прощай, Вера, и думай иногда обо мне. Дорога долгая, и она легче одолеется, если я буду знать, что ты обо мне думаешь.
- О ком же мне еще думать, если не о тебе. Ты взял меня всю, ты выпил меня до донышка.

Я еще раз поцеловал ее и вышел. Машины моей почему-то не было, и я не знал, где искать ее. Погода изменилась. Была уже зима, шумел ветер. В темноте степи бесилась сошедшая с ума вьюга. Слышался вой, обыкновенный волчий вой. И было не понять, откуда взялся он, ведь давно уже в нашей степи убили последнего волка. Из белой тьмы вывернулся вершник, крикнул:
- Возвращайся назад. Край непроезжий. Дальше дороги нет.

Повернул коня, засмеялся и пропал в метели. В разрывах ветра еще некоторое время жил его удаляющийся хохот. Было холодно и некуда было идти. Кругом была тьма. Потерянно ныли телеграфные столбы. Кто-то кричал и звал меня. Вроде Вера, а вроде шофер мой, разве распознаешь за непогодой, кто там кричит в пурге, в накалившемся бешенстве снега... Из тьмы, из черного холода кто-то вышел, встал рядом, осторожно коснулся моих волос.
- Идем, я выведу тебя на свет. И я очнулся, открыл глаза.
- А, это ты, Тося.
- Ты задремал... Я вошла, а ты - стонешь. Я тебя и разбудила.
- Мне снилась зима, ночь, метель и в метели - я. И еще кто-то. И я не знал, куда идти мне, а вокруг - темнота и вертящийся снег. И еще - волчий вой и чей-то хохот.
- Но теперь ты проснулся, и все опять встало на свои места.
- Да, все встало на свои места, - я проснулся. 
- Может, тебе все-таки постелить?
- Нет, нет, спасибо, я сам.

Закрыл глаза и слышу - выжалась и поползла по щеке к подбородку слеза. Тося, видимо, увидела ее, наклонилась, поцеловала меня в лоб.
- Ну что ты? Успокойся, устроится все... Ну вернули, ну и что? Первый раз, что ли? Напечатают, придет время. Твой день еще впереди.

Хорошо, хоть она верит, не то бы и жить нечем было... Руки мягкие и голос нежный, как у мамы когда-то:
- Перетрудился ты. Отдохнешь денек-другой, и все будет хорошо.

Я поежился под ее руками, негромко сказал:
- Да, да, все будет хорошо... Ты иди, ложись спать, - и плотнее закутался в плед.

В верхнее стекло окна видно было: вспыхнула и прокатилась над городом звезда, и долго таял и мерцал во тьме оставленный ею огненный росчерк.
   
10

Удивительно! Не было никого у меня ближе брата: и росли вместе, и в училище вместе были, и деньгами он помогал мне, а вот признаться ему, что пишу стихи, смелости не хватило... И только уже когда учился в Саратове на первом курсе юридического института, послал ему стихотворение - простенькое, про дождик:

Пришел,
Нашумел
И ушел - не догнать.
Ни тучки,
Ни облачка.
Будто и не был.
И тужится красное солнце поднять
Упавшее в лужу небо.

В ответ Вениамин прислал какое-то ненормальное, захлебывающееся от восторга письмо: как, в нашей крестьянской, полуграмотной семье и - поэт!.. Он просил прислать ему еще что-нибудь. Я послал. И тут же следом, не дожидаясь письма его, послал еще. Реакция брата на этот мой поэтический «выстрел» была прямо-таки безумной: он отказался от блестящей карьеры офицера авиации, подал рапорт, уволился и приехал ко мне в Саратов.

- Мы - братья и должны быть вместе... Пиши, я помогу тебе вырасти в поэта.

Он так глубоко и светло верил в это! У него с детства были поразительные способности к учебе. И школу, и училище он окончил с отличием, экстерном сдал за первый курс и устроился в Саратове в педагогический. Читал он всегда много, читал запоем и теперь решил, что ему необходимо учиться писать.

- В одной семье - два писателя! Ведь это же ахнут все... Были братья Гримм, братья Гонкур, теперь еще будут братья Бондаренко. Только я займусь прозой, к стихам у меня призвания нет: рифму подобрать не могу. Пробовал - не получается. Буду прозаиком.

Не знаю, было ли у него призвание к крупной прозе, нет ли, а вот способности находить талантливых людей и помогать им - безусловно. Тут он был и до конца жизни оставался просто гением.

Снимали мы в Саратове комнатенку в частном доме на окраине города, и вскоре она благодаря брату превратилась в своеобразный литературный клуб. Нас было человек семь. Мы собирались и говорили, говорили. Иногда и не замечали даже, что вечерняя заря уже сменилась утренней и в комнате нашей - сине от дыма, натабачили - не продыхнуть. Ночь уже кончается, а мы все спорим, кричим, решаем мировые проблемы, пока не войдет с улицы - у нее во дворе была еще землянушка - хозяйка и не скажет:

- Вы, оралы, будя глотки-то драть. Усните хоть час перед учебой-то: белый день уж у окошка стоит, витии.

В этих протяжных на целую ночь спорах рождалось понимание и жизни, и искусства. Мы были юны и жили воспаленно, в радостном ожидании чуда. Будущее в нас еще не проглядывало, кричало настоящее. Да и большинство из нас оказались без будущего, мы не несли его в себе, были просто переполнены бродящими молодыми соками. Не каждый из нас, собиравшихся в той маленькой комнатенке, оказался родниковой речкой. Многие вскоре усохли, перестали ручьиться. Но в те дни мы были ух какими бурными!.. Мы жили во времени, но оно еще не говорило через нас, мы только еще показывали ему себя, надеясь, что оно нас выберет.

Выбрало оно не всех.

Но не все из нас смирились с этим и тем умножили свои страдания. Кто-то оказался обиженным на эпоху, «давившую таланты», кто-то винил во всем серость, оказавшуюся с крепкими кулаками и сумевшую занять «ключевые посты» в литературе и научившуюся мастерски выбивать зубы всем, кто хотел тоже печататься. Виноватых было много, было на кого указать пальцем. Себя не осудил никто. Себя посчитали все правыми и несправедливо обойденными.

Спорили мы жарко. Впереди идущих отвергали напрочь, хотя и шли порой проложенной ими дорогой, ступая в их следы. Вся энергия многих из нас ушла в слова. Я светло вздохнул об этом позже в своей сказке о жулане «Неспетая песня». Жил жулан, покачивался на ветке вяза над речкой, слушал, как поют птицы, и говорил:

- Ну что это за песня: чили-чили. Вроде и поют, а послушать нечего. Вот я запою, услышите тогда, как петь надо.

Качался, качался и... прокачался жизнь. Жизнь прокачался, а песни своей так и не спел, потому что ему попросту не о чем было петь, не было у него песни, было только ощущение ее.

В сказке своей я вздохнул о многих из нас, с кем начинал когда-то стучаться в двери литературы, вздохнул о многих, но имел в виду в основном Аркадия Бухарицына. Он был самым одаренным среди нас. Учился в художественном училище, жил бедно, даже беднее нас с братом, хотя имел в деревне родителей. Он постоянно приходил к нам просто поесть. Магазины тогда были богаты, в них было все и все было дешево: стипендии нам с братом на еду хватало, на одежду подрабатывали репетиторством.
   
(Продолжение следует).
Комментарии (0)