Газета г. Чапаевска Самарской области
Газета для тех, кто любит свой город
Главная Культура и искусство ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО "ЛЫСОГОРЬЕ"

ВЛАДИМИР БОНДАРЕНКО "ЛЫСОГОРЬЕ"

11 июня 2014 года

(Продолжение. Начало в номерах за 9, 16, 23, 30 апреля, 7, 21 мая и 4 июня).

   
Проходила минута за минутой, а он все молчал и смотрел на нее. Под тяжелым лбом его тлела, накапливалась ненависть. Кто знает, чего ждал он от нее, мучая молчанием, но когда убедился, что она не скажет ни слова, выцедил, не разжимая зубов:

- Ну что ж, ты знала, на что шла, и я, конечно, не удивлю тебя, если скажу, что жить с тобой больше не желаю.

Он поднялся с лавки, прошел к сундуку и, отбросив крышку, стал судорожно вышвыривать на пол ее платьишки, лифчики, комбинашки, рейтузишки.

- Бери, все бери и уходи.

И закачался, обхватив голову руками:

- Стыдно, ой стыдно!.. Ты, которой я верил больше, чем себе, ты... Боже, какое похабство!.. А пальто я тебе зимнее не отдам. Оно куплено на мои деньги, на мои, и я тебе его не отдам, - и всхлипнул, раздувая вымоченные слезами ноздри. - А зачем оно мне - без тебя? Бери и его, все бери и уходи.

Он сгреб выброшенные из сундука Верины вещи в беремя, выволок ко двору, бросил разномастной кучей, вернулся в мазанку. Вера и теперь не проронила ни слова. Он остановился перед ней, небритый, ощетиненный:

- Все, довольно ободверины подпирать, уходи. И - немедленно, сейчас же, пока я тебя не ударил, - и, повернув ее онемелым лицом к двери, гадливо вытолкнул на улицу.

Вера остановилась у выброшенных вещей своих, дальше не шла, ей некуда было идти.

- Вот и стой тут, стерва распутная, - с тяжелым выдохом сказал Петр, рванув ворот рубахи. - И пусть все приходят и глядят на тебя. Пусть все приходят и глядят, и пусть тебе будет так же стыдно, как мне, извергиня, - и, застонав и закрыв лицо руками, ушел в мазанку.

Уходя, не видел он, как зажмурилась Вера и как выдавились и потекли по щекам ее долго сдерживаемые слезы.

Срубленный под корень, упал день и, умирая, на глазах у всех истекал кровью зари, и птицы отпевали его в садах, пока он еще мог слышать.

По глубоким сумеркам, когда в окнах уже горели огни, Вера пришла к Валиной мазанке, стукнула в окошко. Я увел ее к Лысой горе и там, спрятавшись в крутом бирючьем овраге, она уткнулась мне в грудь и за-плакала. Я осторожно обнимал ее, не зная, как утешить, говорил:

- Ладно, да ладно же, чего душу травить.

И вдруг решил, и стало легко от пришедшего решения, и, когда говорил, думал, что и Вере сейчас станет легче.

- Ты вот что, переходи ко мне. Поженимся давай и - точка, сразу всем рты заткнем.

Мне казалось, что это умно и что лучшего в нашем положении не придумать, и потому удивился, когда Вера подняла горячее лицо и выстонала:

- Рассудил... Вовка, соколок ты мой ясноглазый, какой ты еще зеленый. По-о-же-ним-ся. Что измыслил-то! Тебе еще школу кончать да институт. Что будешь с семьей-то делать? Я ведь детей рожать стану, сухостойной быть не хочу.
- Работать пойду.
- Ра-а-бо-тать, - передразнила Вера. В глазах ее вспыхнула грустная веселинка. Она потянулась из моих рук, прибрала волосы. - Ну что ж, спасибо тебе, родной, на хорошем слове, что не отрекся от меня в час мой страшный, только не зови, не пойду я к тебе, не пойду.
- Не хочешь, значит?
- Хочу, милый, ой, как хочу. Один ты у меня на жизнь всю, как сердце в груди: дважды такой любовью не горят, не выдержать... Однако дороги твоей загораживать не стану. Ты вон стихи пишешь, тебе расти надо, учиться, в люди выходить, кандалами на твоих ногах быть не хочу... Ой, Вовка, ясноглазый ты мой, бить нас некому. Меня, меня, дуру, бить некому... А хорошо-то было как мне с тобой, словно весенним ветром обдуло меня. В чистой воде, говорят, и утонуть не жаль, а у нас с тобой все чисто было, от сердца к сердцу шло... Ох!

И она опять упала на грудь мою, и я опять тряс ее за рыдавшие плечи и шмыгал носом:

- Ну ладно, ладно же, чего плакать?
- И верно, - искусывая губы, сказала Вера, - чего уж теперь плакать, бабью слякоть-то разводить, целоваться давай, милый, судьбинушка ты моя горькая. На всю жизнь мою нескладную нацелуюсь сейчас. Эта ночка последняя у нас, Вовка, последняя. Ты целуй, а я зажмурюсь и считать буду, и пусть смотрят звезды, как целуемся мы с тобой в нашу ночку последнюю... Ой, хорошо-то как! Еще милый, еще. Господи, какое счастье, что мы не разминулись с тобой, не то бы и не знали, что бывает такое. Душой возле тебя разбутонилась. Весну ты мне принес среди слякотной осени.

Ночь мы провели в овраге, в страшной таящей неведомое черноте его. Ветер напористо трепал ветки черемух, знобил. Перед рассветом тьма выманила откуда-то волка. Он прошел по гребню оврага, постоял, учуяв нас, понюхал воздух, мотнул головой и ушел, волоча хвост по травному старью.

После третьих петухов начался быстрый отлив темноты. Яснел восток. Где-то в верховьях оврага раздался чей-то вопль и смолк, оборвавшись на самой высокой ноте... Мы теснее прижались друг к другу. Постояли еще немного и пошли к селу. В беззащитном пространстве неба дотлевали звезды. Высвободившееся из тьмы утро розово лилось по округе. Волокна дымов потянулись из труб к облакам.

У Валиной мазанки мы простились. Вера пошла, а я стоял и глядел ей в след. Из хлева доносилась сонная возня кур, блеял, подзывая мать, ягненок. Плодоносная свежесть поднималась над зазеленевшей первыми травами улицей. Вера шла в плывучем свете, напряженно прямая. На осокоре у речки, предвещая беду, надсаживаясь, колюче кричала ворона. Позже, много лет спустя, придут стихи: 

И жутко, 
И торжественно, 
Любовью моей ославленная, 
От меня уходит женщина, 
Оставляя меня обезглавленного.
Я молчу,
Не зову даже взглядом я,
Не молю,
Не кричу - вернись!
Я стою,
Я стою и не падаю.
Хоть зачеркнута целая жизнь.
Но не верьте моей вы гордости:
Мне без слез не сдержать беду.
И не верьте моей вы твердости:
Если сделаю шаг - упаду.

Стихи придут позже, годы спустя, а в то утро, обобранный и потерянный, я глядел, как уходит Вера, и чувствовал, как все во мне рушится... А белые прибранные к празднику мазанки жадно ожидали восхода солнца, словно оно несло счастье.
   
9

Нет, та ночь в темной глушине оврага была не последней, была еще одна, в Чапаевске.

Говорят, что в каждом человеке есть своя искорка, свой огонек, а Вера вся светилась. Через жизнь прошел с тем, что принесла она мне в лучистых глазах своих. Помню, любила повторять мама:

- И крылаты куры, да не летны.

Вот и я вроде курицы оказался: и с крыльями, а без неба. И как я мог разрешить в то утро уйти ей? Нужно было просто взять ее за руку, войти с ней к Вале и сказать:

- Я привел, сестра, Веру. И остаться с ней навсегда.

Только пройдя жизнь, начинаешь понимать, что горстка счастья дороже воза ума... Необыкновенная она была, Вера, с озорнинкой. Она высветлила, осолнечнила меня, и ей в моей душе счет особый, ее не забыть.

Помню, приехала она ко мне в Чапаевск, это уже после скандала было. Я сидел, готовился к последнему экзамену, просматривал «Историю». Бросил все, и мы ушли с Верой бродить по Владимирскому поселку. Был вечер, только что прогнали стадо, над улицей висела в сиреневых закатных сумерках поднятая коровами пыль. Пахло парным молоком и овцами. Я дурачился, толкался, строил рожки выглядывающему из-за плетня теленку, Вера тоже дурачилась, шутила:

- Я хочу молока кислого... Кислого молока хочу.

И стонала от смеха, от полноты здоровья, от желания любить и быть любимой.

Я стучался в калитки, просил:

- Нет ли у вас кислого молока? Очень Верочке хочется. Мне отказывали, я извинялся и шел к следующей калитке.

Я нарочно выбирал дома, в которых наверняка не было коровы... Потом мы ушли к Чапаевке. Ночь провели на крутояре у речки. Я читал стихи, Вера слушала и молчала. По Чапаевке ветром гнало воду. Речка покусывала берег и холодно отсвечивала. За нею, далеко, в тракторном отряде, светился огонек.

К полуночи небо заволокла муть. Приползла туча. В черном чреве ее вызревала гроза. Камыши у недалекого плеса стали жесткими и острыми. При каждом высверке молний Вера вскрикивала и всплескивала ладонями:

- Зигзица, Вова, зигзица!

И сверху, дробясь, падали на речку удары грома. За Чапаевкой, где-то в пойме у губашевских плетней, не пугаясь грозы, звал подружку одинокий перепел:

- Ва-ва. Ва-ва!

И булькал кругло и росисто:

- Подь-сюда, подь-сюда.

Под черным небом, полным огня, летел его крик над лугом, крик любви, крик сердца. А ветер раскачивал и гнул ветлы. Горели молнии, ворочалась туча, и что-то жуткое шло с грозой в мир.

Дождик висел, но так и не пролился. В тальниках по низинке вяло собирались туманы. От близкой воды тянуло стылостью. Вера прижималась к моему плечу, шептала, оглушенная красотой ночи:

- Хорошо-то как, ума лишиться можно, - и закрывала глаза. - Каков час вышел, на всю жизнь памятка.

Вокруг было небесно и тревожно - прекрасно, и звездная вечность дышала в лицо нам... Разве мог я тогда предположить, что это и есть наша последняя с Верой ночь.

Утром она уехала, а через день я получил от нее письмо. Оказывается, она приезжала проститься: получила из Сибири письмо от подруги, звала к себе... «Еду вот... Не обижайся, родной, что не сказала: боялась - не выдержу, разрыдаюсь, упаду на грудь твою и не оторвусь, останусь навсегда».

Зря ты, Вера, не сказала: я бы хоть нагляделся на тебя досыта. Поезд жизни моей ушел далеко от тех лет, но память не оставляет, несет тебя с собой как свет, и как радость, и как нить в отзеленевшую юность. Много за плечами осталось потухших костров, а твой все горит, все греет. И никаким метелям, никаким снегам не засыпать той дороги, по которой ты пришла ко мне, потому что та дорога пролегла в моем сердце. Ты все эти годы, сама не зная того, была колоколом моей совести. Ты - моя берегущая сила. Я не знаю, где ты, но как бы я хотел, чтобы доплутала до тебя хоть какая-нибудь из моих книг и напомнила тебе обо мне.

За плечами у меня скрипит дверь. Я знаю - это Тося, жена моя. Она подходит сзади, кладет на плечи руки:

- Ты не устал?.. Давай я разберу тебе кровать.

От нее как-то хорошо, охранно пахнет домом, уютом. Я прижимаюсь щекой к ее руке:

- Не надо. Я сам. Я посижу еще немного.

Уходя, она погасила верхний свет, осталась гореть лишь настольная лампа. За дверью в зале телевизор бодро сообщал последние новости. Потом его выключили. В комнате у сына пел магнитофон. Выключили и его. Звучали голоса и утихли. Все уснули, и только Тося все еще чего-то делала на кухне: то ли мыла посуду после ужина, то ли что-то готовила к завтраку. Потом и она легла, а я все сидел и листал присланную издательством рукопись, просматривал сделанные рецензентом пометки. Когда оторвался от работы, было уже за полночь. Луна катилась высоко по небу, и ночь уже глубоко овладела землей.

Хотелось пить, но телу было покойно, и так ровно билось сердце, что я боялся пошевелиться, осторожно, обмякло откинулся на спинку стула, устало закрыл глаза.

И приснилась мне темная, в багровых отблесках ночная степь, дорога и - машины, машины, машины. Они с шелестом обгоняют мой УАЗик, - я будто все еще заведую в Безенчуке отделом культуры, - бегут вперед и красными огоньками зовут за собой: едем! И я еду. На сердце - тревога и щемящая усталость. Я должен что-то сделать, а что - забыл, но обязательно должен что-то сделать, потому что уезжаю... навсегда. Да, я уезжаю навсегда и, значит, должен проститься!.. И я говорю шоферу:

- Назад, Николай, назад!

В голосе боль и отчаяние. Я боюсь, что он оборвется, перестанет быть слышимым, и я хватаю шофера за руку:

- Скорее, я могу не успеть.

Он смотрит на меня, не пряча удивления:

- А куда - назад-то? Ехать куда?

Ах, если бы я знал - куда, я только знаю, что - надо... А сердце, оно так долго терпело и вдруг опять сжалось, отнимая свет в глазах и перехватывая дыхание. И лицо у меня вдруг стало пепельным, могильным - умирающим у меня стало лицо.

Шофер убрал газ, переключил скорость, щелкнул сигнальным рычажком поворота:

- Я понял... Я уже еду... Потерпите, это недалеко.

Он развернул машину, и мы поехали назад. Я сидел, отвалившись на спинку сидения, и чувствовал на лице своем свет проносящихся мимо встречных машин и напористое дыхание ночи. Потом мы свернули с общей дороги на проселок и ехали полями, и было тряско, колдобинно, и болело сердце, и я поджимал его ладонью. Наконец шофер остановил машину и сказал:

- Приехали. Это здесь.

Я открыл глаза. Мы стояли у какого-то дома. По-прежнему была ночь, и луна в небе, и были звезды, но я не видел ни луны, ни звезд, ни неба. Я видел Веру. Она стояла на крыльце и была вся видимой, вся на свету. И было не понять, что освещает ее. Свет ниоткуда не шел, и потому казалось, что Вера светится, что она сама излучает свет.
   
(Продолжение следует).

 

Комментарии (0)