Газета г. Чапаевска Самарской области
Газета для тех, кто любит свой город
Главная Культура и искусство ВАЛЕНТИНА НЕВЕРОВА "БАБА НАСТЯ"

ВАЛЕНТИНА НЕВЕРОВА "БАБА НАСТЯ"

26 марта 2014 года

Баба Настя

(Окончание. Начало в номерах за 12, 19, 26 февраля, 5, 12 и 19 марта).
   
С окошком уж поравнялась. Ноги будто ватные, нейдут, и сама глянуть в окошко, узнать, кто там, в дому, боюсь и вроде как не положено мне раньше времени. Ну добрела до крыльца, сенцы прошла - подивилась, прибрано там, пол вымыт, не просох еще. Захожу в избу и там, вроде как ремонт кто сделал - печь побелена, рамы оконные выкрашены и опять половицы свежим мытьем блестят. Удивительно мне все это. А больше того удивительно, что знаю, кто-то должен меня в избе ждать, а никого не вижу.

Ну огляделась я. К столу присела. И только вроде решила, что ошиблась, миновала меня тревога, слышу - шаги. И в дверях - муж мой покойный, Михаил Игнатьевич. Гляжу я на него и опять удивляюсь. И не тому, что две руки у него, хотя одну он еще под Ленинградом в сорок третьем оставил, и после, при жизни, горевал в шутку: как же ты меня, Стася (Стасей-то только он меня звал, никто больше, либо сам придумал, либо слыхал где), часто спрашивал, хоронить безрукого будешь? Мне б, дураку, в госпитале руку свою попросить да с собой привезть. Мы бы ее тут схоронили, и меня бы в ту же ямку положили. Может, на том свете и приросла бы... Это он, когда жив был, все меня так подзуживал. Знал, что боюсь я таких разговоров до смерти. А тут вот, во сне-то, пришел и с двумя руками, как до войны. И мне, говорю, не это странным показалось, а то, что в руках у него сирень белая - целый куст, наверно, обобрал. Где ж он, думаю, сирень взял? Ведь отцвела она уж недели две-три как, пожалуй.

Вот так гляжу я на него и слова не могу вымолвить, и с места подняться ему навстречу. А он тоже смотрит на меня и смеется: «Что ж не встречаешь, Стася? Я в гости пришел, а тебя и дома нет. И стол пустой, даже стопки не налито...». Говорит все это, а сам на пороге стоит, в комнату не проходит и сирень из рук не выпускает, только улыбается так по-доброму, ласково.

Мне бы кинуться к нему, обнять. И вижу, ждет он того. А я будто намертво к стулу приросла, только и спросила: «Где ж, Миша, ты сирени столько наломал?» Он отвечает: «У нас ее много, не знаешь сама что ль, все кладбище сиренью заросло». Я киваю и продолжаю, будто важнее для меня ничего на свете нету. Так ты там, говорю, рвал? «Там, Стася, там. Там на всех хватит. Собрался к тебе в гости идти, а с пустыми руками неловко, сколько лет не виделись. Дай, думаю, Стасе своей дорогой хоть сирени нарву. Ей любо будет...».

И вправду, я сирень больше других цветов любила. Как займется она цвесть, всегда в дом принесу и под божницей поставлю. На меня еще бабы дивились, не было тогда в селе моды, чтоб цветы в дом просто так ставить, не на свадьбу и не к покойнику.

Тут-то я, наконец, догадалась и про руку спросить. «А рука, - говорю, - опять при тебе. Помнишь, ты печалился все, что в могиле без руки лежать будешь...».

«При мне, - отвечает. - У нас там всем, кто что на войне потерял, вернулось. И Семен теперь опять о двух ногах, без костылей...» - это сосед наш был, раньше года на два моего Михаила помер, без ноги он с фронту вернулся - «...и у Петра Артемьевича, - продолжает, - все пальцы теперь в целости и сохранности». Петр Артемьевич - это председатель наш, сразу после войны стал, у него уж в самой Германии три пальца на правой руке - мизинец, безымянный и средний - осколком срезало. Перебрал так Михаил всех наших загоркинских фронтовых инвалидов, обо всех помянул, к кому что вернулось. Он говорит, а я смотрю на него и никак не могу себя заставить подойти к нему и приласкать. А вижу, что хочется ему того, за тем и пришел. Заметил он мою оторопь и усмехается: «Да ты не бойся, Стася, подойди - нет во мне холоду могильного. Ты меня сейчас от живого не отличишь...».

Вот ведь как, сам зовет. Я ж уже и не боюсь, только сомневаюсь, как же мне его, мертвого, обнимать? Вроде как не положено такое... А он будто мысли мои читает: «Не будет в этом греха, женушка моя кровная. Ты тоже уже старая, скоро рядом со мной ляжешь. Вот я и пришел поглядеть, какая ты? А то, может, попросить, чтоб помоложе какую мне в соседки дали...».

Это он тоже так уж в последние свои годы смеялся. Чувствовал, видно, что не жилец уже, так начнет меня подначивать.  «Как помру, - говорил бывалоча, - ты рядом со мной себе места не занимай. Пусть близ моей могилы молодуху какую схоронят. Все веселей...». Вот как шутил-то и Бога не боялся. Да он и не верующий был, партийный. Там, под Ленинградом, на фронте и вступал. Вот и во сне разговор про то же. И я ему на это: уж теперь-то не греши, говорю,  Миша, старики мы оба и худо-бедно сколь вместе прожили! Я только того часа и жду, чтоб к тебе прийти, опять рядом с тобой быть. Да ты, чай, о том знаешь. Когда прихожу тебя проведать, ведь о том только и говорю. А он: «Мало ли о чем вы, живые, говорите. Вам веры у нас нет. Вы же живете, а значит, все выгадываете, как вам получше устроиться. Это мы уже выгоды не ищем. У нас, наоборот, забота - за все, что натворили на белом свете, ответ держать». Я сразу поняла, на что он намекает, и спрашиваю: «Так ты рыжака своего там встретил?».

Дело в том, что была у моего Михаила Григорьевича в жизни одна мука. Вошел ему в память один немец, которого он убил. В первые дни войны это было - взяли его почти сразу, на десятый день. И попал он в Прибалтику, откуда и пятились они до самого Ленинграда. Вот там-то, в Прибалтике, и повстречал Миша на свою беду этого немца. Рыжий, рассказывал, такой был большой, молодой. Выскочил он на Мишу прямо из кустов, и столкнулись они нос к носу. Ну что делать? Михаил вспоминал: каска у немца на поясе болталась, волосы рыжие на солнце огнем горят, на шее автомат болтается, руки он свои на ствол положил, здоровые такие, тоже все в рыжих волосках и сплошь конопушками усеяны, и лицо также, что твой новый пятак. Замерли они друг против друга, растерялись оба - не ожидали. Однако ж Миша успел подумать: «А ведь он меня сейчас убьет!». И, может, от этой мысли, от страху, что настал его смертный час, и всадил в немца штык. Винтовочка у него такая была, со штыком примкнутым. Успел, значит, мой-то вперед. Вспорол он, короче, рыжаку этому живот - пониже автомата его угодил. А сам ну все до мелочи запомнил. И как кровь хлынула у того с лица и конопушки на нем еще ярче проступили, и как, когда начал он штык выдергивать, потянулись за штыком-то кишки, и как пал немец-то лицом в траву, задергался, землю начал руками хватать... Тут-то Миша и сам рядом лег, слабость на него напала и тошнота.

Всю полянку эту, сказывал, рвотой своей загадил. От немца, им убитого, старался подале отползти, а самого судорога бьет и наизнанку выворачивает.

Первый немец это был,  которого Миша убил.  Шутка ли! Он говорил, когда из окопа стреляешь - это одно, там все стреляют, твоя ли пуля, чужая ли фрица положила - не известно. А тут, когда точно сам, своей рукой - совсем другое. А Миша, надо сказать, до войны да и после, скотинку-то сам зарезать не мог. Курям я сама головы рубила - он  отказывался. Телка   или  подсвинка забить - мужиков скотобоев звали. А тут вот как довелось. Хоть и немец, а ведь человек! Вот и маялся потом Миша-то. Рыжак этот во сне к нему приходил. И снилось ему, как снова он из кустов выскакивает и Миша опять его на штык берет.

Вот ведь как. Сколько лет прошло, а все не мог  человек совесть свою перебороть. А может, это и что другое? Ведь на то она война, что или ты его, или он тебя, по-другому не бывает. Да только, видно, облегченья от того, что знаешь про это, нет. Я уж, бывало, когда рыжак этот, убиенный Михаилом, совсем ему покою не давал, советовала: сходи, говорила, ты в  церкву, поставь за немца свечку, помолись. Может, отпустит он тогда тебя? А он в ответ пошлет меня куда подальше да рукой единственной махнет.

Оно и понятно, партийный он был, куда ему в церковь! Я-то молилась, чтобы простился моему мужику этот грех, да, видно, силы в моей молитве не было.

Ну а тут, раз меня сон с Мишей свел, я и спросила его про рыжака-то. А Миша будто мне ответил: «Много мы их, рыжаков всяких, лысых да чернявых в войну положили. Но крови людской на нас, я это теперь точно знаю, нет. Не наша в том вина. При жизни-то забывать про то, что человека убил, даже и на войне, не велено было. А со смертью - и вовсе простилось. Сравнялись мы с немцем моим. Оба в земле лежим. Так что рыжак мне теперь не в укор...». Ну и слава Богу, говорю. Раз тебе простилось, то и мне легче, боялась за тебя. Вдруг тебе за немца твоего мука какая и после смерти выйдет... «Нет, - отвечает, - мои муки, Стася, все, как в гроб положили, кончились. Хорошо мне, спокойно. А то, что ты навещаешь, не забываешь - радостно...».

И тут кончился сон мой. Пропало все. Проснулась я, в глазах слезы, а на душе - благодать. Так мне хорошо, так лепно, что с Мишей встретилась. Прежде-то просила я Бога, чтобы во сне мужа покойного повидать. Да не давал Господь. Так разве что мельком, что-нибудь из прошлого приснится: свадьба наша или как с войны встречала. Но так, чтобы поговорить, никогда. А тут привел Господь. Только я теперь и думаю: к чему сон этот? Может, пора мне в путь-дорогу собираться? Хватит, пожила, потоптала землю-матушку, на покой надобно?!
   
10

Задав этот полувопрос-полуутверждение, баба Настя обвела взглядом своих гостей. Наверное, хотела она услышать от нас опровержение своим словам. Мол, рано тебе еще, баба Настя, рядом с мужем ложиться, поживи еще нам всем на радость... Но столичные косцы и зять Виктор разомлели за столом от самогона и клевали носами. Светлана уже давно шепталась о чем-то в сторонке с московским студентом. Промолчала почему-то и Зинаида, хотя уж она слушала рассказ матери внимательно. А мне, когда не ответили свои, и вовсе было встревать неловко. Так и осталась баба Настя без ответа. Поняв это, она вздохнула, поднялась с сундука, на котором сидела, пересказывая свой сон, ругнула себя негромко, напоказ:

- Вот, заладила лясы точить, про дело-то и забыла. Зинушка, пойдем, поможешь мне самовар наладить.

Они вышли в сенцы, где держала баба Настя в большой рассохшейся кадке древесные угли для пузатого, желто-медного, с медалями на боках старинного тульского самовара.

Через некоторое время он уже пел у печи, соединенный с нею коленчатой трубой. А мать с дочерью опять сидели в комнате с гостями. Но по размягченному, благостному выражению лица бабы Насти я поняла, что, оставшись наедине, в сенях, заправляя самовар углями и заливая его водой, Зинаида нашла, какие слова сказать матери, чтобы утешить ее беспокойство.

Мне о них не утерпела, поведала баба Настя уже потом, когда все уехали.

- Слышь, кровная моя, - позвала она меня в светлом сумраке летнего вечера - мы уже разобрали кровати и готовились лечь спать. - Зинушка-то объяснила сон мой. При всех не стала, а как вышли в сени за самоваром, сказала. Не надрывай сердце, мама, говорит, отец тебя к себе звать не может. Ему радость на тебя живую поглядеть. Оттого и пришел. А сказал, что поглядеть на тебя решил, какой стала, да про то, годишься ли ты ему такая - это в шутку. Он же у нас пошутить, посмеяться любил. И сирень принес. А сирень - это не к смерти, не к слезам...

- И то правда, как же это я сама не додумала, - укорила себя баба Настя, пересказав слова Зинаиды. - Сирень белая, точно, к радости присниться может. Я и спросила Зинушку, какая же радость-то в этом сне? А она и говорит: «Папа же сказал тебе про рыжака, что отпустил он его, не беспокоит больше. Вот тебе, мама, - говорит, - и радость...». Ишь, как все разобъяснила, доченька-то моя, разумница. Ты не смотри, что она на людях молчит больше. Это она со своим бирюком такая стала. А прежде она тоже и посмеяться любила, и порассуждать о чем таком, умном. Она и училась у меня хорошо. Способная была. Не подвернись ей этот, колченогий, может, сейчас тоже в Москве жила, образование имела...

Баба Настя посокрушалась еще, что не повезло ее дочери с мужем, что не будь его, повернулась бы в судьбе Зинаиды все по-иному, интереснее и лучше была бы жизнь ее. Потом затихла на полуслове, видно, задремала...

* * *

Дня через два я прощалась с бабой Настей. Кончился отпуск и пора было уезжать.

Баба Настя вроде даже переживала мой отъезд. Ходила с утра мрачная. Зыркала глазами в мою сторону, но ничего не говорила.

Я укладывала вещи. Собирала рукописи, блокноты, до того разбросанные по комоду и подоконникам. Бегло проглядывала их, складывала в портфель.

Под это мое занятие и состоялся наш с бабой Настей последний разговор.

- Ну вот, - попеняла мне баба Настя, - вроде отдыхать приехала, а сама все две недели на машинке своей прострекотала.

- Да у вас, баба Настя, в Загорках пожить, воздухом вашим подышать - и то отдых, - отозвалась я.

- Понравилось у нас, что ль?

- А разве может у вас не понравиться?! Так бы и жить здесь всю жизнь...

- Ишь, какие слова говоришь! - вздохнула баба Настя. - Ну а если нравится у нас - приезжала бы да жила. А то говорить вы все мастера, а жить в деревне что-то мало теперь охотников. Пустеют Загорки-то наши, скудеют народом...

Баба Настя села на свой любимый сундучок и грустно посмотрела на меня. Маленькая, сухонькая, с разработанными от тяжелого деревенского труда руками, покойно лежавшими сейчас на коленях, она сидела, наклонив голову, и будто чего-то ждала от меня.

А мне подумалось: отчего и вправду не могу я приехать сюда? Отчего гляжу на бабу Настю глазами человека из другого мира? Почему жизнь, которой жили мои бабушки и десятки поколений моих предков, - потерянный для меня рай? Вопросы, вопросы... Несть им числа.

...К зиме баба Настя умерла. Об этом я узнала из краткой записочки, посланной внучкой ее Светланой из Москвы. Похоронили бабу Настю, как и завещала она, рядом с мужем, на старом деревенском кладбище, где редко теперь кого-нибудь хоронят. Скудеют народом Загорки, как сказала мне когда-то баба Настя. Некого хоронить и некому плакать на заросших сиренью погостах.

Хозяйство, дом, деньги, писала Светлана, баба Настя, как и обещала, оставила ей, внучке. Со скотиной распрощались сразу, а дом к лету продадут. Покупатель, столичный житель, уже нашелся…

 

Комментарии (0)