Газета г. Чапаевска Самарской области
Газета для тех, кто любит свой город

ЛЕСНИЧИХА

29 мая 2013 года

XXII

Снег в ту осень не ло­жился долго. Деревья от­горели и осыпались, и даже сирень сбросила листья, а снега все еще не было. Над курганами, над Лысой го­рой с ее темными оврага­ми и над лугом кружили черные, лоснящиеся, сы­тые грачи. Сизоперые гуси иногда подавали трубный крик из-за облаков, и реч­ка принимала его в себя и прятала в глубине потяже­левших вод, не отдавая берегам.

Мажук с утра уезжал в лес и возвращался уже по ночи, иногда уезжал и но­чью, если чувствовал, что готовится воровство. С Санькой о делах своих не разговаривал, да она и не интересовалась ими, была занята хозяйством: огород убрала, сад вскопала, двух баранов зарезала и свезла на базар.

На базаре Санька те­перь бывала часто: хозяй­ство у Мажука большое, продать есть что. Одева­лась она красно, Мажук на наряды ее не скупился, на забавы тоже. Патефон ку­пил, приемник на батаре­ях - во всю избу голос, не то что у директора школы: с наушниками, к уху под­несешь - слышно, убе­решь - вроде и не переда­ют ничего.

Дни шли.

Шла осень.

Заморозки уже выпада­ли почти каждое утро, вот- вот должны были прийти снега и привести за собой морозы. За окошком по­стоянно возился ветер, гнул над речкой вербы, гонял по улице оставший­ся после лета мусор, рас­качивал над избой на длинном шесте опустев­ший скворечник.

Как-то после ноябрь­ских праздников, опираясь на две клюки, прихромала к Саньке мать, принесла новость: Ванька Гаюкин со службы вернулся. И сразу будто скатилось, упа­ло за горизонт солнце, так вдруг у Саньки в глазах темно стало, а мать пила чай с вареньем и пряни­ками, рассказывала, дуя на блюдце:

- В солдатском во всем: и шинель, и галифе. Прошел по селу - парням на зависть, девкам на заг­ляденье.

Слушала ее Санька и поджимала ладонью серд­це: встрепенулось-то как, того и гляди выпрыгнет да и покатится за порог, че­рез двор на улицу, вдоль палисадников к крылечку Гаюкиных, в конец села, вкатится в избу, припадет к ногам Ваниным, вскрикнет: «Вот оно я, Ваня, прикатилось к тебе, тобою полное».

И покатилось бы, да нельзя: сердцу тот путь заказан, пусть себе бьет­ся в груди, как птица в клетке, у которой отня­ты небеса.

Сидела Санька, кусая губы, а мать тянула из блюдца чай, гоняла по опустевшим деснам во рту кусочки пряника, рас­сказывала, какой он из себя видный да хороший, Ванька Гаюкин, сыпала Саньке на рану соль, ра­стравляла ее. Еле собра­лась уходить.

Проводила ее Санька до калитки, а самою так и подмывает по селу пройтись, в магазин или к Мякишевым Николку Вариного потискать, вдруг да хоть издали уда­стся где Ваню увидеть, глазом приласкаться к нему, соскучилась - и не рассказать!

Причину для случай­ной встречи можно найти.

Но не будет ее искать Санька.

Не из тех она, кто ог­лядываться начинает и о потерянном жалеть. Сань­ка будет твердой, Санька будет железной: не огля­нется, не пожалеет... И все-таки чаще, чем в дру­гие дни, выбегала во двор и, вроде невзначай, кида­ла взгляд по улице: не по- видится ли где шинелька зеленая, пилоточка со звез­дочкой, все бы на душе потеплее стало.

Ночью под окошком у нее плакал ветер.

За осень он обил дере­вья в лесу, обтрепал таль­ники у речки и рощицу в распадке у Лысой горы, согнал в овраги со степи серые кустищи перекати-поля.

Все опустело.

Помертвело.

Хотелось рыдать Сань­ке, но рядом лежал Ма­жук, и она крепилась, ку­сая губы.

Утром она опять то и дело выходила во двор и кидала взгляд по улице. И еще три дня глазами Марьевку издали стригла, а на четвертый... Это была суббота. Санька брала из колодца за садом воду, собиралась топить к вече­ру баню, и вдруг слышит немыслимое, как из дру­гого света:

- Здравствуй, Саня.

Его, Ивана, голос. Как

огнем ожег, едва ведро в колодец не уронила. Огля­нулась - идет он, Ваня-то, от плетня, высокий, пле­чистый, шинель в поясе ремнем перехвачена, губы алые-алые. Господи, так и кинулась бы к нему и об­мерла бы на груди его, все- все выплакав и все и всем простив, да не кинешься, не твое, цепями опутана. Сказала, опуская глаза и сдерживая дыхание:

- А, Ваня.

Поставила на сруб вед­ро. Вода стекала с него, шлепала в колодец. Сто­яла, ждала, когда подойдет он, а сердце билось, рва­лось навстречу ему и тихо, неслышно истекало слеза­ми радости.

Голос у Вани мягкий, осердеченный:

- Пришел я, Саня.

И руку протянул по­здороваться.

Санька отвернулась к колодцу, завозилась над ведром, будто некогда ей. Руки не подала: не хотела, чтобы услышал он, как неостановимо дрожат ее пальцы. И оттуда, от вед­ра, не поднимая головы - одними губами:

- Как служилось, Ваня?

- Всяко, Саня. - Это уж он ей - негромко, с грус­тинкой в голосе. И опять он: - А я ведь за тобой, Саня, пришел. Идем.

- Куда, Ваня?

- К нам... Я уж и маме сказал, что приведу тебя.

- Некогда мне, Ваня, по гостям ходить, баню топить надо, Тимофей уж скоро из леса приедет.

- Я тебя не в гости, Саня, совсем зову. Ко мне идем, жить будем. Мама уж и постряпушек напек­ла всяких.

У Саньки и руки опус­тились: господи, счастье- то какое! Дура, зачем она тогда поторопилась сжечь все? Надо бы второе пись­мо подождать, и все бы разъяснилось.

Но второго-то письма он так и не написал.

Одним обошелся.

И вся радость на Санькином лице потухла, посу­ровело оно:

- Как же это я к тебе пойду? Чай, я не сума пе­реметная: ныне у одного коня у гривы покрасова­лась, завтра у другого. Нет, Ваня, еще себя в одну грязь окунать не стану. И так сколь говору было, когда к Мажуку пришла. И сейчас все еще болтают всякое.

- А я уж и маме ска­зал, постряпалась она. И кофту новую надела. И полы в избе вымыла.

- Маме сказал, а со мной и не поговорил даже, или решил, что коли с бедой я, то и сердца у меня нет и рот замазан, что я уж теперь вроде те­лушки бессловесной: на­брасывай на рога налыгач и веди из чужого хлевуш­ка в свой? Нет, Ваня, опоздал ты с приглашени­ем; не вольна я в поступ­ках своих, замужем я, не знаешь разве?

- Знаю, да поверить не могу в это и не могу жить без тебя. С утра в переул­ке караулю - вот, думаю, выйдешь, вот, думаю, при­дешь, поговорим.

- И напрасно караулил. Не о чем нам с тобой те­перь говорить, переговоре­но все. Забыл, какое пись­мецо прислал мне о выблудыше и подзаборнике? Во мне он, подзаборник мой. Видал? - И охватила ладонями живот. - Растет, скоро на свет запросится. Вы-блу-дыш. И слово-то нашел какое, вроде шты­ка солдатского - насквозь пронизывает.

- Больно мне было, Саня, поторопился, прости.

- Сразу поторопился, а потом что - одумался?

- Одумался, Саня.

- Что ж не написал тогда?

- Гордость одолела.

- У тебя, значит, гор­дость есть, а у меня нет ее? Я, по-твоему, могу сразу из трех колодцев пить: утром - из колодца Мажука, в обед - из твоего, а вечером еще в чьем-то ведром ботать? Не знал ты, Ваня, Саньки своей. Не того я характера, чтобы семи вет­рам кланяться: если уж выбрала - навсегда.

- Саня!

- Да, Ваня, да, сокол, отлетавший в моем небе, уж такая я: безоглядная, один раз ухожу.

Иван подождал, не ска­жет ли она еще чего, но Санька молчала, и только вода за спиной у нее сте­кала с ведра и - дон, дон - падала в колодец. При­знался, жалко улыбаясь:

- Красивая ты, Саня. Щеки - заря огненная.

- Костром нарумяни­ло: письма твои жгла да приданое свое девичье, для тебя сготовленное... Эх, Ваня! Ведь я всю себя тебе в письме выкричала, а ты слова мои болевые по вет­ру пустил, на смех поднял. Обрадовался, что можно птицу ощипать, а птица-то лебедью была, Ваня, тво­ей лебедью, а ты по лебе­ди-то картечью. Не отсох­ла рука-то?

- Жалею о том, глуп был. Думал, забуду, а при­ехал домой, и все во мне ожило! С утра до ночи о тебе думаю, и во сне все только ты, ты, ты. Поверь, не могу без тебя. Что бы ни делал, все ты на уме.

- Верю, да толку что? Душа не березка в лесу: сломал - так еще одну не вырубишь и за­ново не запаришь, а из сломанной-то - какая дуга? Не гореть, Ваня, солнышку зимой против летнего, а зима уж близ­ко, ты видишь, меня уже заморозком прихватило, обдуло ветром студеным.

- И Санька потянула из-под платка прядку начав­ших белеть волос: - Ви­дал, инеем кроюсь... Я, Ваня, думала, что серд­це у тебя сродни степи нашей, широкое такое, а оно оказалось уже про­секи в лесу и мельче дож­девой лужи.

- У Мажука шире?

- У него, может, ни­какого нет, тарантул у него, может, в груди вмес­то сердца, да не о нем речь. Нас с ним лебеди к звез­дам не кликали...

Иван раздавил в карма­не коробок со спичками, шагнул к Саньке, в голос прорвалась слеза:

- Идем, Саня, Богом заклинаю.

- Звал уж, слышала, - обессиленно сказала Санька.

И вдруг вся ожелезилась будто.

Глаза сузились.

Губы поджались. Сло­ва кидала острые, как камни:

- За яблочками к яб­лоньке пришел, Ваня? Долго собирался, при­поздал с приходом. Какие уж теперь яблоки? Лис­тьев и тех не осталось - ветер обил. Стучись, со­кол, у девичьего окошка, где весна гостит, а мое, бабье, заметеленное, за­будь: в него зима загля­дывает, снегами да моро­зами грозит.

Жалила Санька Ивана словами болевыми, а сер­дце таяло и необоримо хотелось кинуться, об­нять, обмереть на груди его... Господи, вот он сто­ит перед ней, желанный, как солнышко, и недо­ступный, как небо, пото­му что отдал ее Мажуку письмом своим жестоко­сердным, на терзание от­дал, и обратному пути уже не бывать.

Иван понял, что Сань­ка потеряна для него, и потеряна навсегда, что иных слов от нее не дож­даться, и обида и нена­висть закопошились в нем как черви, и он съязвил, давя окованным каблуком солдатского сапога намерз­ший в луже у колодца лед:

- Богато зажила, Саня, лесничихой-то став. Пла­тье шерстяное на тебе, жакетка плюшевая. У ма­тери в дранье ходила.

Саньке будто дегтем в лицо плеснули - счернела так, и сразу все тепло из сердца изошло, осталась только боль, она и рожда­ла слова ее:

- Платью моему поза­видовал, Ваня? Что ж, при­ходи, я тебе штаны Тимо­феевы на разживу подарю. Бостоновые, неношеные почти, в сундуке лежат, нафталином пересыпаны, чтобы моль не погрызла, моль-то, она ведь грызу- чая, ее травить надо.

- Зачем ты так, Саня?

- А ты зачем?.. Или меня ныне такую, с животом-то нагулянным, бей, кому охота есть, а я уж и отбрыкиваться не моги? В письме не досек, в яви дотаптываешь? Ну так я не из тех, кто терпит... Ка­жется, все сказано, давай прощаться, Ваня, далеко нас жизнь развела, не док­ричаться друг до друга. Пустыня между нами...

Под окованным каблу­ком похрустывал, раздав­ливаясь, в луже лед, и хру­стел словно раздавленный голос Ивана:

- Не пустыня - лес.

В памяти Саньки вста­ла просека, тележка с дуб­ками, примятая трава, и запершило в горле, чуть выговорила:

- Нет, Ваня, лес у нас с Мажуком, с тобой - пу­стыня.

Повернулась к ко­лодцу.

И оттуда, от колодца, от поднимающейся со дна тьмы и холода:

- Иди, и не зови меня больше, не обижай: я не волна перебежная, у из­бранного берега плескать­ся буду.

- Прости, Саня, за все прости. Винюсь перед тобой.

- Ладно, чего там... Посторонись, пойду я.

Зябко в овраге-то, да и люди могут увидеть, сплет­ню выплетут, столько уж времени с тобой стоим, а мне еще один позор ни к чему.

Подчерненная обо­значившимися усами вер­хняя губа Ивана припод­нялась углом:

- Бережешься?

Не удержался-таки, ударил. Эх, сокол, сокол, ничего-то ты не понял. Санька вздохнула:

- Как же не беречься? Не девка теперь лясы-то с парнями точить, жена мужняя, эвона с каким животом стою перед то­бой. - И тоже не сдержа­лась, и себя ударила, боль, она ведь кричит, выхода требует: - Ты иди, иди, Ваня, ищи себе почище Саньки Балахны, чтобы не пестать подзаборника ее на коленях своих. Адью!

И не хотела, а напом­нила ему о слове его за­лихватском, присела, бе­режно подхватила ведра и пошла тропкой к бане, под резиновыми сапожками ее жестко похрустывала при­хваченная инеем отжив­шая трава. У плетня пос­ледние ржавые листья ро­няла вишня-долгуша. За деревней, за опустевшими полями, покинутый пти­цами, не шелохнувшись стоял лес.

XXIII

Этой встречи у колод­ца Александре не забыть.

Была еще одна.

Позже.

Но эта пострашнее, то ли чувство еще было живо, то ли острее боль. Даже сейчас, стоя в избе у распахнутого в ночь окошка, вспомнила, и мурашки по телу бегут. До сих пор не может по­нять, где взяла в тот час силу сохранить хоть ка­кую-то гордость, выдер­жать, не разрыдаться.

В Марьевке Иван не остался, уехал в город: дер­жаться в колхозе было не за что, бедности нахлебал­ся с детства до полной сы­тости, искал пристань по­надежнее, и Санька оста­лась в Марьевке одна с ненавистным Мажуком.

Пришли снега и одели все в белое и все похоро­нили. Лес как-то вдруг подшагнул и стоял совсем рядом, чистый, красивый, будто только что сотво­ренный. Было много све­та, блеска и свежести, но это все резало, ослепляло, не приносило радости. Выйдет Санька утром ко двору, почистит у коровы с овечками, бросит в ко­лоду и ясли сена и уйдет в избу и до обеда в избе одна

- Тимофей в вечных разъездах: если не в лесу, так в лесничестве. В обед сходит к колодцу, прине­сет воды, напоит всех в сарае, задаст корм, и опять в избе одна до вечера.

Но и вечера не прино­сили облегчения: вечером был дома Мажук, и не хо­телось видеть его.

 

(Продолжение следует). 

Комментарии (0)