ЛЕСНИЧИХА
XXII
Снег в ту осень не ложился долго. Деревья отгорели и осыпались, и даже сирень сбросила листья, а снега все еще не было. Над курганами, над Лысой горой с ее темными оврагами и над лугом кружили черные, лоснящиеся, сытые грачи. Сизоперые гуси иногда подавали трубный крик из-за облаков, и речка принимала его в себя и прятала в глубине потяжелевших вод, не отдавая берегам.
Мажук с утра уезжал в лес и возвращался уже по ночи, иногда уезжал и ночью, если чувствовал, что готовится воровство. С Санькой о делах своих не разговаривал, да она и не интересовалась ими, была занята хозяйством: огород убрала, сад вскопала, двух баранов зарезала и свезла на базар.
На базаре Санька теперь бывала часто: хозяйство у Мажука большое, продать есть что. Одевалась она красно, Мажук на наряды ее не скупился, на забавы тоже. Патефон купил, приемник на батареях - во всю избу голос, не то что у директора школы: с наушниками, к уху поднесешь - слышно, уберешь - вроде и не передают ничего.
Дни шли.
Шла осень.
Заморозки уже выпадали почти каждое утро, вот- вот должны были прийти снега и привести за собой морозы. За окошком постоянно возился ветер, гнул над речкой вербы, гонял по улице оставшийся после лета мусор, раскачивал над избой на длинном шесте опустевший скворечник.
Как-то после ноябрьских праздников, опираясь на две клюки, прихромала к Саньке мать, принесла новость: Ванька Гаюкин со службы вернулся. И сразу будто скатилось, упало за горизонт солнце, так вдруг у Саньки в глазах темно стало, а мать пила чай с вареньем и пряниками, рассказывала, дуя на блюдце:
- В солдатском во всем: и шинель, и галифе. Прошел по селу - парням на зависть, девкам на загляденье.
Слушала ее Санька и поджимала ладонью сердце: встрепенулось-то как, того и гляди выпрыгнет да и покатится за порог, через двор на улицу, вдоль палисадников к крылечку Гаюкиных, в конец села, вкатится в избу, припадет к ногам Ваниным, вскрикнет: «Вот оно я, Ваня, прикатилось к тебе, тобою полное».
И покатилось бы, да нельзя: сердцу тот путь заказан, пусть себе бьется в груди, как птица в клетке, у которой отняты небеса.
Сидела Санька, кусая губы, а мать тянула из блюдца чай, гоняла по опустевшим деснам во рту кусочки пряника, рассказывала, какой он из себя видный да хороший, Ванька Гаюкин, сыпала Саньке на рану соль, растравляла ее. Еле собралась уходить.
Проводила ее Санька до калитки, а самою так и подмывает по селу пройтись, в магазин или к Мякишевым Николку Вариного потискать, вдруг да хоть издали удастся где Ваню увидеть, глазом приласкаться к нему, соскучилась - и не рассказать!
Причину для случайной встречи можно найти.
Но не будет ее искать Санька.
Не из тех она, кто оглядываться начинает и о потерянном жалеть. Санька будет твердой, Санька будет железной: не оглянется, не пожалеет... И все-таки чаще, чем в другие дни, выбегала во двор и, вроде невзначай, кидала взгляд по улице: не по- видится ли где шинелька зеленая, пилоточка со звездочкой, все бы на душе потеплее стало.
Ночью под окошком у нее плакал ветер.
За осень он обил деревья в лесу, обтрепал тальники у речки и рощицу в распадке у Лысой горы, согнал в овраги со степи серые кустищи перекати-поля.
Все опустело.
Помертвело.
Хотелось рыдать Саньке, но рядом лежал Мажук, и она крепилась, кусая губы.
Утром она опять то и дело выходила во двор и кидала взгляд по улице. И еще три дня глазами Марьевку издали стригла, а на четвертый... Это была суббота. Санька брала из колодца за садом воду, собиралась топить к вечеру баню, и вдруг слышит немыслимое, как из другого света:
- Здравствуй, Саня.
Его, Ивана, голос. Как
огнем ожег, едва ведро в колодец не уронила. Оглянулась - идет он, Ваня-то, от плетня, высокий, плечистый, шинель в поясе ремнем перехвачена, губы алые-алые. Господи, так и кинулась бы к нему и обмерла бы на груди его, все- все выплакав и все и всем простив, да не кинешься, не твое, цепями опутана. Сказала, опуская глаза и сдерживая дыхание:
- А, Ваня.
Поставила на сруб ведро. Вода стекала с него, шлепала в колодец. Стояла, ждала, когда подойдет он, а сердце билось, рвалось навстречу ему и тихо, неслышно истекало слезами радости.
Голос у Вани мягкий, осердеченный:
- Пришел я, Саня.
И руку протянул поздороваться.
Санька отвернулась к колодцу, завозилась над ведром, будто некогда ей. Руки не подала: не хотела, чтобы услышал он, как неостановимо дрожат ее пальцы. И оттуда, от ведра, не поднимая головы - одними губами:
- Как служилось, Ваня?
- Всяко, Саня. - Это уж он ей - негромко, с грустинкой в голосе. И опять он: - А я ведь за тобой, Саня, пришел. Идем.
- Куда, Ваня?
- К нам... Я уж и маме сказал, что приведу тебя.
- Некогда мне, Ваня, по гостям ходить, баню топить надо, Тимофей уж скоро из леса приедет.
- Я тебя не в гости, Саня, совсем зову. Ко мне идем, жить будем. Мама уж и постряпушек напекла всяких.
У Саньки и руки опустились: господи, счастье- то какое! Дура, зачем она тогда поторопилась сжечь все? Надо бы второе письмо подождать, и все бы разъяснилось.
Но второго-то письма он так и не написал.
Одним обошелся.
И вся радость на Санькином лице потухла, посуровело оно:
- Как же это я к тебе пойду? Чай, я не сума переметная: ныне у одного коня у гривы покрасовалась, завтра у другого. Нет, Ваня, еще себя в одну грязь окунать не стану. И так сколь говору было, когда к Мажуку пришла. И сейчас все еще болтают всякое.
- А я уж и маме сказал, постряпалась она. И кофту новую надела. И полы в избе вымыла.
- Маме сказал, а со мной и не поговорил даже, или решил, что коли с бедой я, то и сердца у меня нет и рот замазан, что я уж теперь вроде телушки бессловесной: набрасывай на рога налыгач и веди из чужого хлевушка в свой? Нет, Ваня, опоздал ты с приглашением; не вольна я в поступках своих, замужем я, не знаешь разве?
- Знаю, да поверить не могу в это и не могу жить без тебя. С утра в переулке караулю - вот, думаю, выйдешь, вот, думаю, придешь, поговорим.
- И напрасно караулил. Не о чем нам с тобой теперь говорить, переговорено все. Забыл, какое письмецо прислал мне о выблудыше и подзаборнике? Во мне он, подзаборник мой. Видал? - И охватила ладонями живот. - Растет, скоро на свет запросится. Вы-блу-дыш. И слово-то нашел какое, вроде штыка солдатского - насквозь пронизывает.
- Больно мне было, Саня, поторопился, прости.
- Сразу поторопился, а потом что - одумался?
- Одумался, Саня.
- Что ж не написал тогда?
- Гордость одолела.
- У тебя, значит, гордость есть, а у меня нет ее? Я, по-твоему, могу сразу из трех колодцев пить: утром - из колодца Мажука, в обед - из твоего, а вечером еще в чьем-то ведром ботать? Не знал ты, Ваня, Саньки своей. Не того я характера, чтобы семи ветрам кланяться: если уж выбрала - навсегда.
- Саня!
- Да, Ваня, да, сокол, отлетавший в моем небе, уж такая я: безоглядная, один раз ухожу.
Иван подождал, не скажет ли она еще чего, но Санька молчала, и только вода за спиной у нее стекала с ведра и - дон, дон - падала в колодец. Признался, жалко улыбаясь:
- Красивая ты, Саня. Щеки - заря огненная.
- Костром нарумянило: письма твои жгла да приданое свое девичье, для тебя сготовленное... Эх, Ваня! Ведь я всю себя тебе в письме выкричала, а ты слова мои болевые по ветру пустил, на смех поднял. Обрадовался, что можно птицу ощипать, а птица-то лебедью была, Ваня, твоей лебедью, а ты по лебеди-то картечью. Не отсохла рука-то?
- Жалею о том, глуп был. Думал, забуду, а приехал домой, и все во мне ожило! С утра до ночи о тебе думаю, и во сне все только ты, ты, ты. Поверь, не могу без тебя. Что бы ни делал, все ты на уме.
- Верю, да толку что? Душа не березка в лесу: сломал - так еще одну не вырубишь и заново не запаришь, а из сломанной-то - какая дуга? Не гореть, Ваня, солнышку зимой против летнего, а зима уж близко, ты видишь, меня уже заморозком прихватило, обдуло ветром студеным.
- И Санька потянула из-под платка прядку начавших белеть волос: - Видал, инеем кроюсь... Я, Ваня, думала, что сердце у тебя сродни степи нашей, широкое такое, а оно оказалось уже просеки в лесу и мельче дождевой лужи.
- У Мажука шире?
- У него, может, никакого нет, тарантул у него, может, в груди вместо сердца, да не о нем речь. Нас с ним лебеди к звездам не кликали...
Иван раздавил в кармане коробок со спичками, шагнул к Саньке, в голос прорвалась слеза:
- Идем, Саня, Богом заклинаю.
- Звал уж, слышала, - обессиленно сказала Санька.
И вдруг вся ожелезилась будто.
Глаза сузились.
Губы поджались. Слова кидала острые, как камни:
- За яблочками к яблоньке пришел, Ваня? Долго собирался, припоздал с приходом. Какие уж теперь яблоки? Листьев и тех не осталось - ветер обил. Стучись, сокол, у девичьего окошка, где весна гостит, а мое, бабье, заметеленное, забудь: в него зима заглядывает, снегами да морозами грозит.
Жалила Санька Ивана словами болевыми, а сердце таяло и необоримо хотелось кинуться, обнять, обмереть на груди его... Господи, вот он стоит перед ней, желанный, как солнышко, и недоступный, как небо, потому что отдал ее Мажуку письмом своим жестокосердным, на терзание отдал, и обратному пути уже не бывать.
Иван понял, что Санька потеряна для него, и потеряна навсегда, что иных слов от нее не дождаться, и обида и ненависть закопошились в нем как черви, и он съязвил, давя окованным каблуком солдатского сапога намерзший в луже у колодца лед:
- Богато зажила, Саня, лесничихой-то став. Платье шерстяное на тебе, жакетка плюшевая. У матери в дранье ходила.
Саньке будто дегтем в лицо плеснули - счернела так, и сразу все тепло из сердца изошло, осталась только боль, она и рождала слова ее:
- Платью моему позавидовал, Ваня? Что ж, приходи, я тебе штаны Тимофеевы на разживу подарю. Бостоновые, неношеные почти, в сундуке лежат, нафталином пересыпаны, чтобы моль не погрызла, моль-то, она ведь грызу- чая, ее травить надо.
- Зачем ты так, Саня?
- А ты зачем?.. Или меня ныне такую, с животом-то нагулянным, бей, кому охота есть, а я уж и отбрыкиваться не моги? В письме не досек, в яви дотаптываешь? Ну так я не из тех, кто терпит... Кажется, все сказано, давай прощаться, Ваня, далеко нас жизнь развела, не докричаться друг до друга. Пустыня между нами...
Под окованным каблуком похрустывал, раздавливаясь, в луже лед, и хрустел словно раздавленный голос Ивана:
- Не пустыня - лес.
В памяти Саньки встала просека, тележка с дубками, примятая трава, и запершило в горле, чуть выговорила:
- Нет, Ваня, лес у нас с Мажуком, с тобой - пустыня.
Повернулась к колодцу.
И оттуда, от колодца, от поднимающейся со дна тьмы и холода:
- Иди, и не зови меня больше, не обижай: я не волна перебежная, у избранного берега плескаться буду.
- Прости, Саня, за все прости. Винюсь перед тобой.
- Ладно, чего там... Посторонись, пойду я.
Зябко в овраге-то, да и люди могут увидеть, сплетню выплетут, столько уж времени с тобой стоим, а мне еще один позор ни к чему.
Подчерненная обозначившимися усами верхняя губа Ивана приподнялась углом:
- Бережешься?
Не удержался-таки, ударил. Эх, сокол, сокол, ничего-то ты не понял. Санька вздохнула:
- Как же не беречься? Не девка теперь лясы-то с парнями точить, жена мужняя, эвона с каким животом стою перед тобой. - И тоже не сдержалась, и себя ударила, боль, она ведь кричит, выхода требует: - Ты иди, иди, Ваня, ищи себе почище Саньки Балахны, чтобы не пестать подзаборника ее на коленях своих. Адью!
И не хотела, а напомнила ему о слове его залихватском, присела, бережно подхватила ведра и пошла тропкой к бане, под резиновыми сапожками ее жестко похрустывала прихваченная инеем отжившая трава. У плетня последние ржавые листья роняла вишня-долгуша. За деревней, за опустевшими полями, покинутый птицами, не шелохнувшись стоял лес.
XXIII
Этой встречи у колодца Александре не забыть.
Была еще одна.
Позже.
Но эта пострашнее, то ли чувство еще было живо, то ли острее боль. Даже сейчас, стоя в избе у распахнутого в ночь окошка, вспомнила, и мурашки по телу бегут. До сих пор не может понять, где взяла в тот час силу сохранить хоть какую-то гордость, выдержать, не разрыдаться.
В Марьевке Иван не остался, уехал в город: держаться в колхозе было не за что, бедности нахлебался с детства до полной сытости, искал пристань понадежнее, и Санька осталась в Марьевке одна с ненавистным Мажуком.
Пришли снега и одели все в белое и все похоронили. Лес как-то вдруг подшагнул и стоял совсем рядом, чистый, красивый, будто только что сотворенный. Было много света, блеска и свежести, но это все резало, ослепляло, не приносило радости. Выйдет Санька утром ко двору, почистит у коровы с овечками, бросит в колоду и ясли сена и уйдет в избу и до обеда в избе одна
- Тимофей в вечных разъездах: если не в лесу, так в лесничестве. В обед сходит к колодцу, принесет воды, напоит всех в сарае, задаст корм, и опять в избе одна до вечера.
Но и вечера не приносили облегчения: вечером был дома Мажук, и не хотелось видеть его.
(Продолжение следует).
- О здоровье, а также - доступности и качестве медицинской помощи
- Глава г. о. Чапаевск Д. В. Блынский: Развитие города зависит от роста населения
- СТАРАЕМСЯ, ЧТОБЫ УЧЕНИКАМ БЫЛО ИНТЕРЕСНО И КОМФОРТНО
- БЕЗОПАСНОСТЬ ЛЮДЕЙ - ОДИН ИЗ КОМПОНЕНТОВ КАЧЕСТВА ИХ ЖИЗНИ
- НАША СЛУЖБА И ОПАСНА, И ТРУДНА
- ИЗ БОКСА - В ТАНЦЫ!
- НА ПЕРЕДОВЫХ РУБЕЖАХ
- МАМОНТ ИЗ СЕМЬИ СЫРОМЯТНИКОВЫХ
- Все интервью