ЛЕСНИЧИХА
Тихо вокруг и звездно, как в ту ночь, когда окликнули ее из поднебесья летящие на гнездовья лебедя. Где вы теперь, милые? Живы ли? Протянулась ли к нашим дням ниточка вашего рода? Своей ли смертью умерли или убиты кем, как убита та Санька, что слышала когда-то ваш небесный зов?
Ее больше нет.
Но она передала свою память Александре.
Она завещала ей помнить все.
И Александра все помнит, как в то утро, когда уезжал Ваня. Наполнила Санька болтушкой все свиные корыта в своем свинарнике, сбросила в кубовой халат и резиновые сапожищи, прибежала к правлению, откуда увозили новобранцев. Юрий Антоныч слово сказал, чтобы служили достойно и возвращались после службы в колхоз, потому что их рук колхозу будет очень не хватать.
- Не уходите в город. Мы и так отдали ему почти всю свою силу. Если и последняя уйдет, кто страну кормить будет?
Санька проводила Ваню за околицу и, не стыдясь, прилюдно поцеловала его на прощание. Он пошел за телегой, на которой были сложены мешки с сухарями и разной необходимой на первое время мелочью, а Санька осталась. Босая, в платьишке, она стояла на обдуваемом ветром кургане, а Ваня, оглядываясь, махал ей рукой и кричал:
- Я вернусь, Саня, вернусь.
Телега гремела колесами по жесткой, ярко взблескивающей от солнца дороге все дальше и дальше - дальше от села и все ближе к лесу, пока лес не проглотил ее вместе с лошадью, и остался в памяти лишь крик:
- Я вернусь, Саня, вернусь!
И полетели в оба конца письма: от него - к ней в белых солдатских треугольниках:
«Ты далеко, Саня, но ты все время со мной. Закрою глаза и вижу речку нашу, и тебя, и как падают звезды, вижу избы наши и наш лес, синюю прореху в облаках, и хочется, чтобы это было всегда, и чтобы были мы с тобой рядом, на всю жизнь. Жди меня, Саня...».
Письма летели в оба конца: от него - к ней, от нее, с голубых васильковых вершин сердца, - к нему:
«Уехал ты, Ваня, и пусто стало без тебя в Марьевке, и пусто в клубе, и только в сердце, как зернышко, теплится огонек и растет, растет, разрастаясь в солнышко. Жду тебя, жду, когда вернешься ты, чтобы глянуть в глаза твои. И знаю: не хватит всей жизни, чтобы наглядеться в них досыта... Люблю тебя, Ваня, и никогда тебе не солживлю, никогда, верь мне и служи без тревоги. Я твоя, вся твоя, до последней теплинки в сердце, ты это, Ваня, знай. Жду тебя, родной мой, жду...».
Летели письма, летели в оба конца: от него - к ней, от нее - к нему, и за долгие месяцы, за два года Ваниной службы, выросли в большую белую стаю, чтобы однажды, сгорев, превратиться в пепел.
«Где ты? Как ты живешь сейчас, Ваня? Ярко ли светит тебе солнышко, тепло ли греет? Вспоминается ли тебе речка наша, мостки и тот крик, что позвал нас к звездам, или в тебе все давно отгорело, умерло, запорошилось пылью прожитых лет?» - ежась от ночной зябкости, думает Александра, стоя с ружьем у калитки в сад.
Все тихо вокруг и светло от месяца.
Не сумятятся больше овцы.
Улеглись гуси.
И Кречет перестал вслушиваться в темноту, и Млечным путем спокойные блуждают звезды... Александра еще раз обошла двор, пальнула из обоих стволов в небо, послушала, как раскатилось внизу по лугу эхо и как черно и готовно отозвался недалекий лес. Вернулась в избу.
Сна по-прежнему не было.
Александра закрывала глаза, но они сами собой открывались и смотрели в потолок, как в крышку гроба.
Да, эта прочно поставленная на четыре огромных камня изба, не испытавшая на своем веку нужды, всегда казалась ей гробом. И даже теперь, когда Александра живет в ней одна, все равно ей холодно и зябко, как в могиле.
И холодно было всегда.
Всю ее страшную жизнь в этих стенах.
Под этим потолком с ввинченным в доску кольцом для зыбки, в этой кровати с пружинным матрацем и высокой периной... В кровати особенно. Но об этом никто не знает и не узнает никогда.
Бабы завидовали ей: они же не имели того, что имела она, а Санька с радостью отдала бы все, что имела, за минуту любви, за потерянную песню, за неиспытанное материнство, все бы отдала, только бы не было того, что было здесь, в этих стенах. Но что об этом думать теперь, когда жизнь уже позади, думать нужно было тогда, в тот отчаянно-темный вечер, когда она впервые пришла в эту избу и стояла у порога, привалившись спиной к косяку, а в переднем углу горела керосиновая лампа, горела так ярко, что слепила глаза, и она загораживалась от нее ладонью.
Думать нужно было тогда.
Но тогда жизнь вся еще была впереди.
Тогда еще не было сегодняшних седин, не было груза совершенных ошибок и потому думалось о другом; думалось о людях: только бы прикрыть грех, только бы не узнали они о беде ее и не полоскали имя ее.
Побоялась сплетни и погубила себя.
Дура, вот дура-то!
Жили они с матерью, как жили в ту пору все: что было, тому и радовались. А и было-то совсем ничего: то, что давал огород, - картошка, тыква, свекла, но резко не голодали. Хуже было с одеждой: подносилось все, заплатка на заплатке.
Но и это бы ладно.
Все одинаковые.
Завидовать некому.
А вот что крыша сарая у них с матерью обвалилась - это уж беда, это полный зарез. В ведро их овечка и коза Манька ночевали под открытым небом, а в дождь приходилось брать на ночь в избу. И это - летом! А придет осень, а там и зима? Что же, так и жить с ними вместе до весны?
Нет, без крыши сарая в зиму оставаться было нельзя, как-то нужно было выходить из положения, но - как? В правление колхоза просить не пойдешь - помогите: колхоз сам войной обобран, нуждается в помощи.
Можно бы, конечно, в город съездить.
На базаре купить.
Но на что?
Проданного с огорода едва хватает с займом да налогами расплатиться.
Господи, а ведь и нужно-то всего каких-то семь-восемь дубков, да где их взять? Степь вокруг. Жили без палки во дворе, топились кизяком, на растопку привозили на тележках сушняк из леса да и тот с разрешения всесильного Мажука, всю жизнь проработавшего лесником.
Лес был не природный, саженый, тянулся лентой с Марьевки к Романовке и дальше. Желающих пользоваться им втихаря было много, и Мажук, боясь порубок, зорко нес свою службу и днем и ночью.
Держал он себя высоко.
Ходил всегда исправно: в барашковой с заломом шапке, в ладных белых бурках с коричневой окантовкой по подошве, в полушубке с опушкой - это зимой. Летом - в рубашке-украинке, в сапогах хромовых, форсисто сгармоненных, в комсоставских диагоналевых галифе.
Денежно жил.
Зарплату каждый месяц получал.
И от леса прибыток имел: у каждого - хозяйство, у каждого - нужда. Ближе к осени начинали бабенки - мужиков-то почти всех война сожгла - заискивать перед Мажуком, зазывать в гости, вином потчевать, намеки делать:
- Леску бы, Тимофей Андреич.
Мажук угощался и вином, и снедью, губами важно причмокивал, в зубах поковыривал:
- Поглядим... Подумаем... Помыслим.
И оглядывался вокруг
- чего бы попросить.
Все перед ним заискивали.
Все у него данниками были.
А поскупишься, не поклонишься ему, ссамовольничаешь - изловит, под суд отдаст. Хитрый был, как ни таись, все равно укараулит, подстережет, объявится в самую неподходящую минуту.
- Он, змей, и черта выследит, самого сатану за бороду ухватит и заставит платить выкуп, - говорили о нем бабы, испытавшие на себе его хитрость.
Саньке поклониться Мажуку было нечем, и потому не было у нее иного пути, как взять самовольно. И в мыслях у нее получалось все просто: поедет она днем вроде сушняку привезти, приготовит, припрячет, а ночью, когда будет спать Мажук, привезет. Нужно только не спешить, дождаться, когда уснет Мажук.
Оконистая, строгая изба Мажука была крайней в Марьевке, стояла особняком, метрах в ста от других изб. Поставил ее Мажук лицом к лесу, чтобы, даже сидя дома, видеть, кто идет или едет в лес и что несет или везет из леса. Дорога к лесу одна, и вся как на ладони, попивай чаек да поглядывай, неся свою службу, не выходя из дома.
- У меня и мышь не прошмыгнет, замечена будет, а ежели надобно мне, то и отловлена, - хвастался Мажук перед односельцами во хмелю.
Боялись Мажука все.
Боялась и Санька.
Ребенком еще когда была, вошел в нее страх к нему.
Александра помнит, как это было: провис в погребе потолок, нужна была подпорка. У Мажука не выпросишь: он всегда в руку смотрит - что принесла. А что принесешь, если все лето хлебаешь крапивные щи? Только спасибо да память добрую, но этот товар у Мажука не в цене.
И мать отчаялась на воровство.
Встала ночью и пошла.
И Санька с ней. Ребенком еще была, робела одна в избе оставаться, вдруг домовой из-под печки вылезет или в окошко кто стукнет. Время осеннее было, темное, звезды и те за тучами прятались. В Марьевке спали все, ни одно окошко не светилось, когда они вышли с матерью из избы - самое время для дела такого.
В лесу тоже было тихо.
Выбрала мать дубок подходящий, спилила его, обрезала сучья, ножовку отдала Саньке, до просеки дубок дотащила волоком, а там понесла. Можно бы, конечно, тележку у Мякишевых взять, да страшно: колесо в рытвинку угодит, стукнет или оглобля скрипнет, по ночной поре всякий звук далеко слышен, накличешь беду. Нет, на плече надежнее.
Береглась мать, даже дышать громко боялась: у Мажука слух тонкий, как у волка, за версту шорох улавливает, и глаза цепкие - во тьме видят, как тут не опасаться? На вилы лезть нужды нет. Шла мать, печатала пятками четкий след на пыльной тележной дороге - тум-тум, тум-тум, - молила Бога:
- Пронеси, Господи, беду мимо.
Но то ли не те слова говорила она, то ли не в тот час обратилась к Богу
- кто знает почему, но только не дошла ее молитва до Господа, не услышал он ее и не пронес беду мимо; вырос вдруг Мажук у дороги, словно выдавила его из себя ночь, как сгусток тьмы и яри. У левой ноги его лохматился пес, рвал поводок, из-за плеча двумя стволами в небо целилось ружье. Голос глухой, как рычание:
- Стой, Антонина. Вздрогнула мать. Забылась в страхе.
Ступила на всю ступню и закричала от боли, роняя дубок, и лес со степью повторили ее крик и долго несли и прятали в оврагах и чаще. Села мать посреди дороги, покачивает, баюкает в ладонях потревоженную ногу, потревоженную боль свою, виноватится перед Мажуком:
- Прости, Тимофей Андреич, сам знаешь, как живу, худосочие мое тебе ведомо, в пору бери вожжину и вешайся, да девчонка малым-мала еще, растить надо. Смилосердуйся.
Сидит мать под черным ночным небом, нянчит в ладонях ногу, скулит, а вокруг - синие глыбы тьмы, и тьма в недалеком овраге, и темным сочится затянутое тучами небо.
- Прости, Тимофей Андреич.
Черными трясущимися руками мать достала из ветошки рубль, подала Мажуку, голос тряский, просящий:
- Возьми вот... Тут все, что имею, скопила за лето.
До войны еще дело было, рубль в цене был, но Мажук даже не поглядел на него, надвинул брови, зеленовато-хвойные глаза острее ножа стали:
- Воровать! Лес растаскивать! Государство грабить!
Слова, как из чащи, выкатываются из черного рта, цепляются за зубы, как за пни, аж скрежет идет:
- За-су-жу-у!..
Сердитый - беда, не
Тимофей - туча грозовая. Накричался вдосыт, распорядился грозно:
- Неси покражу во двор ко мне, там решать буду, как дальше быть с тобой.
Встала мать с пыльной дороги, подняла лесину на плечо и пошла. Вся какая-то маленькая стала, сгорбилась, словно только теперь ощутила всю скрытую в украденном дубке тяжесть.
Под суд Мажук мать за самовольную порубку «государственного леса» не отдал, акт на уплату штрафа составил. Вышла из избы Клавка, жена его, в сорочке, в шали накрывной, вступилась было:
- Оставь ты их, Тимофей. Исплакалась баба-то.
- Сгинь! - рыкнул на нее Мажук. - Тебя еще тут не видели, дуру мокрохвостую... Исплакалась... Заплакать всякий может, только под слезы деньги-то не дают.
Мажук в избу к себе Клавку из бани взял. Был в старые годы обычай такой: нет у невесты приданого, идет она в баню, раздевается, и, если люба жениху, уводит он ее оттуда к себе голую. Это и называлось - взять из бани. Так и Мажук обзавелся женой своей. Взять взял, а простить ей бедность ее не смог, всю жизнь попрекал ее «банностью» и даже принародно не прятал своего неуважения к ней.
Обругал и теперь.
И даже обозвал дурой.
Санька жалась у костлявого жесткого бедра матери в сарафанишке из мешковины, таращила на Мажука перепуганные глазенки, дрожала крошечным худеньким тельцем.
(Продолжение следует).
- О здоровье, а также - доступности и качестве медицинской помощи
- Глава г. о. Чапаевск Д. В. Блынский: Развитие города зависит от роста населения
- СТАРАЕМСЯ, ЧТОБЫ УЧЕНИКАМ БЫЛО ИНТЕРЕСНО И КОМФОРТНО
- БЕЗОПАСНОСТЬ ЛЮДЕЙ - ОДИН ИЗ КОМПОНЕНТОВ КАЧЕСТВА ИХ ЖИЗНИ
- НАША СЛУЖБА И ОПАСНА, И ТРУДНА
- ИЗ БОКСА - В ТАНЦЫ!
- НА ПЕРЕДОВЫХ РУБЕЖАХ
- МАМОНТ ИЗ СЕМЬИ СЫРОМЯТНИКОВЫХ
- Все интервью