Газета г. Чапаевска Самарской области
Газета для тех, кто любит свой город

ЛЕСНИЧИХА

27 марта 2013 года

Тихо вокруг и звездно, как в ту ночь, когда оклик­нули ее из поднебесья ле­тящие на гнездовья лебе­дя. Где вы теперь, милые? Живы ли? Протянулась ли к нашим дням ниточка вашего рода? Своей ли смертью умерли или уби­ты кем, как убита та Сань­ка, что слышала когда-то ваш небесный зов?

Ее больше нет.

Но она передала свою память Александре.

Она завещала ей по­мнить все.

И Александра все по­мнит, как в то утро, когда уезжал Ваня. Наполнила Санька болтушкой все сви­ные корыта в своем сви­нарнике, сбросила в кубо­вой халат и резиновые са­пожищи, прибежала к правлению, откуда увози­ли новобранцев. Юрий Антоныч слово сказал, чтобы служили достойно и возвращались после служ­бы в колхоз, потому что их рук колхозу будет очень не хватать.

- Не уходите в город. Мы и так отдали ему по­чти всю свою силу. Если и последняя уйдет, кто страну кормить будет?

Санька проводила Ваню за околицу и, не сты­дясь, прилюдно поцелова­ла его на прощание. Он пошел за телегой, на ко­торой были сложены меш­ки с сухарями и разной необходимой на первое время мелочью, а Санька осталась. Босая, в плать­ишке, она стояла на обду­ваемом ветром кургане, а Ваня, оглядываясь, махал ей рукой и кричал:

- Я вернусь, Саня, вер­нусь.

Телега гремела колеса­ми по жесткой, ярко взблескивающей от солн­ца дороге все дальше и дальше - дальше от села и все ближе к лесу, пока лес не проглотил ее вместе с лошадью, и остался в па­мяти лишь крик:

- Я вернусь, Саня, вер­нусь!

И полетели в оба кон­ца письма: от него - к ней в белых солдатских треу­гольниках:

«Ты далеко, Саня, но ты все время со мной. Закрою глаза и вижу реч­ку нашу, и тебя, и как па­дают звезды, вижу избы наши и наш лес, синюю прореху в облаках, и хо­чется, чтобы это было всегда, и чтобы были мы с тобой рядом, на всю жизнь. Жди меня, Саня...».

Письма летели в оба конца: от него - к ней, от нее, с голубых василько­вых вершин сердца, - к нему:

«Уехал ты, Ваня, и пу­сто стало без тебя в Марьевке, и пусто в клубе, и только в сердце, как зер­нышко, теплится огонек и растет, растет, разраста­ясь в солнышко. Жду тебя, жду, когда вернешь­ся ты, чтобы глянуть в глаза твои. И знаю: не хва­тит всей жизни, чтобы наглядеться в них досыта... Люблю тебя, Ваня, и ни­когда тебе не солживлю, никогда, верь мне и слу­жи без тревоги. Я твоя, вся твоя, до последней теплинки в сердце, ты это, Ваня, знай. Жду тебя, род­ной мой, жду...».

Летели письма, лете­ли в оба конца: от него - к ней, от нее - к нему, и за долгие месяцы, за два года Ваниной службы, выросли в большую бе­лую стаю, чтобы однаж­ды, сгорев, превратиться в пепел.

IX

«Где ты? Как ты жи­вешь сейчас, Ваня? Ярко ли светит тебе солныш­ко, тепло ли греет? Вспо­минается ли тебе речка наша, мостки и тот крик, что позвал нас к звездам, или в тебе все давно от­горело, умерло, запоро­шилось пылью прожитых лет?» - ежась от ночной зябкости, думает Алек­сандра, стоя с ружьем у калитки в сад.

Все тихо вокруг и свет­ло от месяца.

Не сумятятся больше овцы.

Улеглись гуси.

И Кречет перестал вслушиваться в темноту, и Млечным путем спо­койные блуждают звез­ды... Александра еще раз обошла двор, пальнула из обоих стволов в небо, послушала, как раскати­лось внизу по лугу эхо и как черно и готовно ото­звался недалекий лес. Вернулась в избу.

Сна по-прежнему не было.

Александра закрывала глаза, но они сами собой открывались и смотрели в потолок, как в крышку гроба.

Да, эта прочно по­ставленная на четыре ог­ромных камня изба, не испытавшая на своем веку нужды, всегда каза­лась ей гробом. И даже теперь, когда Александра живет в ней одна, все рав­но ей холодно и зябко, как в могиле.

И холодно было все­гда.

Всю ее страшную жизнь в этих стенах.

Под этим потолком с ввинченным в доску коль­цом для зыбки, в этой кро­вати с пружинным матра­цем и высокой периной... В кровати особенно. Но об этом никто не знает и не узнает никогда.

Бабы завидовали ей: они же не имели того, что имела она, а Санька с радостью отдала бы все, что имела, за минуту люб­ви, за потерянную песню, за неиспытанное мате­ринство, все бы отдала, только бы не было того, что было здесь, в этих сте­нах. Но что об этом ду­мать теперь, когда жизнь уже позади, думать нуж­но было тогда, в тот от­чаянно-темный вечер, когда она впервые при­шла в эту избу и стояла у порога, привалившись спиной к косяку, а в пе­реднем углу горела керо­синовая лампа, горела так ярко, что слепила гла­за, и она загораживалась от нее ладонью.

Думать нужно было тогда.

Но тогда жизнь вся еще была впереди.

Тогда еще не было се­годняшних седин, не было груза совершенных ошибок и потому дума­лось о другом; думалось о людях: только бы при­крыть грех, только бы не узнали они о беде ее и не полоскали имя ее.

Побоялась сплетни и погубила себя.

Дура, вот дура-то!

Жили они с матерью, как жили в ту пору все: что было, тому и радовались. А и было-то совсем ни­чего: то, что давал огород, - картошка, тыква, свек­ла, но резко не голодали. Хуже было с одеждой: подносилось все, заплат­ка на заплатке.

Но и это бы ладно.

Все одинаковые.

Завидовать некому.

А вот что крыша сарая у них с матерью обвали­лась - это уж беда, это полный зарез. В ведро их овечка и коза Манька но­чевали под открытым не­бом, а в дождь приходи­лось брать на ночь в избу. И это - летом! А придет осень, а там и зима? Что же, так и жить с ними вме­сте до весны?

Нет, без крыши сарая в зиму оставаться было нельзя, как-то нужно было выходить из поло­жения, но - как? В прав­ление колхоза просить не пойдешь - помогите: кол­хоз сам войной обобран, нуждается в помощи.

Можно бы, конечно, в город съездить.

На базаре купить.

Но на что?

Проданного с огорода едва хватает с займом да налогами расплатиться.

Господи, а ведь и нужно-то всего каких-то семь-восемь дубков, да где их взять? Степь вок­руг. Жили без палки во дворе, топились кизяком, на растопку привозили на тележках сушняк из леса да и тот с разрешения все­сильного Мажука, всю жизнь проработавшего лесником.

Лес был не природ­ный, саженый, тянулся лентой с Марьевки к Романовке и дальше. Жела­ющих пользоваться им втихаря было много, и Мажук, боясь порубок, зорко нес свою службу и днем и ночью.

Держал он себя вы­соко.

Ходил всегда исправ­но: в барашковой с зало­мом шапке, в ладных бе­лых бурках с коричневой окантовкой по подошве, в полушубке с опушкой - это зимой. Летом - в рубашке-украинке, в сапо­гах хромовых, форсисто сгармоненных, в комсоставских диагоналевых галифе.

Денежно жил.

Зарплату каждый ме­сяц получал.

И от леса прибыток имел: у каждого - хозяй­ство, у каждого - нужда. Ближе к осени начинали бабенки - мужиков-то почти всех война сожгла - заискивать перед Мажуком, зазывать в гости, ви­ном потчевать, намеки делать:

- Леску бы, Тимофей Андреич.

Мажук угощался и ви­ном, и снедью, губами важно причмокивал, в зу­бах поковыривал:

- Поглядим... Подума­ем... Помыслим.

И оглядывался вокруг

-   чего бы попросить.

Все перед ним заиски­вали.

Все у него данниками были.

А поскупишься, не поклонишься ему, ссамовольничаешь - изловит, под суд отдаст. Хитрый был, как ни таись, все равно укараулит, подсте­режет, объявится в самую неподходящую минуту.

- Он, змей, и черта выследит, самого сатану за бороду ухватит и зас­тавит платить выкуп, - говорили о нем бабы, ис­пытавшие на себе его хит­рость.

Саньке поклониться Мажуку было нечем, и потому не было у нее иного пути, как взять са­мовольно. И в мыслях у нее получалось все про­сто: поедет она днем вроде сушняку привезти, приготовит, припрячет, а ночью, когда будет спать Мажук, привезет. Нужно только не спе­шить, дождаться, когда уснет Мажук.

Оконистая, строгая изба Мажука была край­ней в Марьевке, стояла особняком, метрах в ста от других изб. Поставил ее Мажук лицом к лесу, что­бы, даже сидя дома, ви­деть, кто идет или едет в лес и что несет или везет из леса. Дорога к лесу одна, и вся как на ладо­ни, попивай чаек да погля­дывай, неся свою службу, не выходя из дома.

- У меня и мышь не прошмыгнет, замечена будет, а ежели надобно мне, то и отловлена, - хвастался Мажук перед односельцами во хмелю.

Боялись Мажука все.

Боялась и Санька.

Ребенком еще когда была, вошел в нее страх к нему.

Александра помнит, как это было: провис в погребе потолок, нужна была подпорка. У Мажу­ка не выпросишь: он все­гда в руку смотрит - что принесла. А что прине­сешь, если все лето хле­баешь крапивные щи? Только спасибо да память добрую, но этот товар у Мажука не в цене.

И мать отчаялась на воровство.

Встала ночью и по­шла.

И Санька с ней. Ре­бенком еще была, робе­ла одна в избе оставать­ся, вдруг домовой из-под печки вылезет или в окошко кто стукнет. Вре­мя осеннее было, тем­ное, звезды и те за туча­ми прятались. В Марьев­ке спали все, ни одно окошко не светилось, когда они вышли с мате­рью из избы - самое вре­мя для дела такого.

В лесу тоже было тихо.

Выбрала мать дубок подходящий, спилила его, обрезала сучья, ножовку отдала Саньке, до просе­ки дубок дотащила воло­ком, а там понесла. Мож­но бы, конечно, тележку у Мякишевых взять, да страшно: колесо в рыт­винку угодит, стукнет или оглобля скрипнет, по ночной поре всякий звук далеко слышен, накли­чешь беду. Нет, на плече надежнее.

Береглась мать, даже дышать громко боялась: у Мажука слух тонкий, как у волка, за версту шорох улавливает, и гла­за цепкие - во тьме видят, как тут не опасаться? На вилы лезть нужды нет. Шла мать, печатала пят­ками четкий след на пыльной тележной доро­ге - тум-тум, тум-тум, - молила Бога:

- Пронеси, Господи, беду мимо.

Но то ли не те слова говорила она, то ли не в тот час обратилась к Богу

-     кто знает почему, но только не дошла ее мо­литва до Господа, не ус­лышал он ее и не пронес беду мимо; вырос вдруг Мажук у дороги, словно выдавила его из себя ночь, как сгусток тьмы и яри. У левой ноги его лохматился пес, рвал по­водок, из-за плеча двумя стволами в небо целилось ружье. Голос глухой, как рычание:

- Стой, Антонина. Вздрогнула мать. Забы­лась в страхе.

Ступила на всю ступ­ню и закричала от боли, роняя дубок, и лес со степью повторили ее крик и долго несли и пря­тали в оврагах и чаще. Села мать посреди доро­ги, покачивает, баюкает в ладонях потревожен­ную ногу, потревожен­ную боль свою, виноватится перед Мажуком:

- Прости, Тимофей Андреич, сам знаешь, как живу, худосочие мое тебе ведомо, в пору бери вожжину и вешайся, да девчонка малым-мала еще, растить надо. Смилосердуйся.

Сидит мать под чер­ным ночным небом, нян­чит в ладонях ногу, ску­лит, а вокруг - синие глы­бы тьмы, и тьма в неда­леком овраге, и темным сочится затянутое туча­ми небо.

- Прости, Тимофей Андреич.

Черными трясущими­ся руками мать достала из ветошки рубль, пода­ла Мажуку, голос тряс­кий, просящий:

- Возьми вот... Тут все, что имею, скопила за лето.

До войны еще дело было, рубль в цене был, но Мажук даже не погля­дел на него, надвинул брови, зеленовато-хвой­ные глаза острее ножа стали:

- Воровать! Лес рас­таскивать! Государство грабить!

Слова, как из чащи, выкатываются из черно­го рта, цепляются за зубы, как за пни, аж скре­жет идет:

- За-су-жу-у!..

Сердитый - беда, не

Тимофей - туча грозовая. Накричался вдосыт, рас­порядился грозно:

- Неси покражу во двор ко мне, там решать буду, как дальше быть с тобой.

Встала мать с пыль­ной дороги, подняла ле­сину на плечо и пошла. Вся какая-то маленькая стала, сгорбилась, словно только теперь ощутила всю скрытую в украден­ном дубке тяжесть.

Под суд Мажук мать за самовольную порубку «государственного леса» не отдал, акт на уплату штрафа составил. Выш­ла из избы Клавка, жена его, в сорочке, в шали накрывной, вступилась было:

- Оставь ты их, Тимо­фей. Исплакалась баба-то.

- Сгинь! - рыкнул на нее Мажук. - Тебя еще тут не видели, дуру мок­рохвостую... Исплака­лась... Заплакать всякий может, только под слезы деньги-то не дают.

Мажук в избу к себе Клавку из бани взял. Был в старые годы обычай та­кой: нет у невесты при­даного, идет она в баню, раздевается, и, если люба жениху, уводит он ее от­туда к себе голую. Это и называлось - взять из бани. Так и Мажук обза­велся женой своей. Взять взял, а простить ей бед­ность ее не смог, всю жизнь попрекал ее «банностью» и даже прина­родно не прятал своего неуважения к ней.

Обругал и теперь.

И даже обозвал дурой.

Санька жалась у кос­тлявого жесткого бедра матери в сарафанишке из мешковины, таращила на Мажука перепуган­ные глазенки, дрожала крошечным худеньким тельцем.

 

(Продолжение следует). 

Комментарии (0)