ЛЕСНИЧИХА
Понял он, нутром уловил: мгновение решающее. Если сейчас, именно сейчас он не сломит Саньку, не подомнет под себя, ее уже будет не сломить.
И Мажук пошел на отчаянность.
Кулаком он отбросил Саньку к печи, подшагнул к ней, полный звериной напористой силы:
- Довольно малой птахе в больших птицах летать. Погеройничала, хватит. Из какой вошиной постели взята мной, забывать не смей. Были времена, когда козы волков драли, да прошли. Глядите-ка, раскрасавилась, силу почуяла, природу овражью выказывать вздумала? Ну так я накормлю тебя своими пирогами. Была высоко, станешь низко.
Он сгреб левой рукой у Саньки на груди кофту, а правой с лихостью хлестал ладонью по белым, как простыня, щекам ее. Голосу не хватало, и он сипел во весь свой сильный, оскаленный рот:
- Убью, зверище!
Он исходил ярью, а она, упираясь о стену спиной, не смаргивая и не говоря ни слова, глядела в исказившееся злобой лицо его, и под темным взглядом ее Мажук тишел, остывал, и бил уже не так горячо, не с прежней лесной яростью. Ударив последний раз, он пригрозил, стараясь придать голосу нужную прочность:
- Вот так вот, Саня. И так будет всегда, ежели ты будешь перечить мне. Больно вперед забежала, заворачивай оглобли. Я человек лесной, у меня язык ворочается туго, мне легче говорить кулаками, да, кулаками. Клавка помнила это, запомни и ты, понадежнее запомни.
И, пестая в душе утоленную гордость, повернулся к Александре спиной и было пошел, но в голове вдруг загудело, как в глубоком колодце, когда крикнешь в него, прикрываясь ладонями, в глазах темно стало, ноги в коленях подогнулись.
«А ведь я, кажись, падаю», - подумал он, теряя сознание. И последнее, что слышал он, - задребезжало ведро на лавке, когда ударилось об пол его большое, громоздкое, не подвластное ему тело.
Очнувшись, Мажук увидел у своих губ зеленую эмалированную кружку с водой в руке у Саньки. Сквозь темь и звон в голове услышал голос ее, приходящий как будто из далека-далека:
- Что, проморгался, плетень ты хворостный? Вставай, бреди в логово свое бирючье, отлеживайся.
Санька сидела возле него на корточках, поддерживала левой ладонью его затылок. В голосе ее, теперь уже более явственно слышимом, сквозило презрение:
- Гляди-ка - вызубился, коршуном всклокотал, кулаками махать вздумал.
У правой ноги ее белело толстое березовое полено, от которого она по утрам щепала косарем на растопку лучины. На одном из ребер его Мажук разглядел прядку своих волос. Подумал, морщась от боли: «Пережал, дурак».
Он встал на карачки, покачал все еще до конца не пришедшей в себя головой, поднялся на ноги, держась за печь, поплелся к кровати.
Пол из-под ног уходил.
И потолок валился.
И куда-то клонилась изба.
И, чтобы не упасть, Мажук прижимался к печи, зажмуривался и, отстоявшись немного, брел дальше. Так с передышками он добрел до кровати, упал в нее и как в яму провалился и спал черно, как с глубокого перепоя.
Когда он проснулся, за окошком было уже утро. Санька успела подоить и выпустить в стадо корову, истопить печь, позавтракать. Мажук попытался подняться, но изба колыхнулась, и потолок начал падать, застонал и вцепился в кровать, которая тоже вдруг стала крениться, грозясь уронить его.
Санька убирала со стола, услышала, подошла, придавила его голову к подушке:
- Лежи, отдыхивайся, сорока ты голенастая. Презрение, услышанное им, когда он очнулся после падения, все еще звучало в ее голосе. Мажук жалко и беспомощно поднял на нее глаза, простонал:
- Так ведь ехать надо. В третьем квартале посадка намечается, саженцы привезут, кто примет-то?
- Я приму. Куда поедешь с башкой расколотой, лежи знай... И запомни, Тимофей: тебе меня не принизить - небо знала. Жены покойной сарафан на меня не примеряй: не по мне шит, узок, по швам расползется. Хоть и в одном мы с ней селе жили, да из разных колодцев воду пили.
Постояла над ним, давая ему возможность вобрать в себя сказанное ею, и, когда увидела, что он услышал ее, всем существом своим услышал, заговорила дальше:
- И еще запомни: из-под твоего кулака на солнышко глядеть и к кобелятине твоей привыкать не собираюсь, на позор меня перед селом выставлять не позволю. Ишь ты, рысачить вздумал, по-птичьи жить: с кустика на кустик перепархивая. Не выйдет, обломаю крылышки. Ежели еще хоть раз руку подымешь на меня или изменить вздумаешь, сонного топором зарублю. Моим телом не сыт? Крысиного яда наешься. Отравой изведу, кипятком, как клопа в щели, вышпарю, дурную кровь-то живо утишу, понял?
- Понял...
Мажук хотел было по привычке сказать «Саня», но увидел вдруг - нет перед ним больше Саньки, есть Александра, рослая, властная, в фуфайке, в сапогах кирзовых, готовая седлать коня и ехать в лес.
- Понял, Александра, - полностью капитулируя перед ней, простонал Мажук, зажимая ладонями гудящую голову.
Александра поправила у него на груди одеяло, сказала, пряча руки в карманы:
- Так-то оно лучше будет, Тимофей, для обоих лучше. Говорила уж, еще раз сказываю: я к тебе навсегда пришла, нас с тобой только смерть разведет, понял?
И он опять покорно подтвердил:
- Понял, Александра.
- Ну и добро... Есть захочешь - яичница с молоком на загнетке, картошка с бараниной в печи.
- Где мне о еде думать,
- простонал Мажук. - Плывет все перед глазами.
- Ну как знаешь. Лежи себе. К обеду постараюсь наведаться, - сказала Александра и, по-мужски твердо печатая шаг, пошла к порогу.
Выпуская ее в сени, испуганно пискнула избяная дверь.
«Словно выросла за ночь», - подумал Мажук, чутко вслушиваясь в доносящиеся из-за двери звуки.
Зашуршало седло.
Забрякала уздечка.
По сеням на улицу пошли шаги. Голос послышался:
- Стоять, Серко. Ну!
Вскоре слышно стало - затопали мимо окошек копыта коня. Приподнявшись на локте и морщась от боли, Мажук смотрел, как прочно, словно всю жизнь только и делала, что ездила верхом, сидит Александра в седле. В руке - хлыст, носки сапог - в стременах, подбородок приподнят, волосы кругами собраны вокруг головы.
«Богатырица», - с ненавистью и завистью подумал Мажук и, почувствовав на губах привкус соли, понял, что плачет.
С этого дня Александра стала часто подменять его в работе, освоилась с ружьем, научилась стрелять из него навскидку и, когда слышали марьевцы выстрелы в лесу, говорили:
- Лесничиха балует, по коршунам палит. Коршунов Александра вдруг люто невзлюбила и, если видела, что коршун преследует кого-то, сбрасывала с плеча переломку, стреляла, но не в коршуна, а поверх него, чтобы припугнуть, прервать преследование, не дать пролиться крови. Конь первое время пугался, шарахался при выстреле в сторону, Александра ворчала на него, сжимая бока шенкелями:
- Ну-ну, подури у меня!..
Со временем конь притерпелся, кидаться в сторону перестал, но всякий раз, когда гремел над ним выстрел, вздрагивал всем телом и, опасливо косясь на Александру, прижимал к мосластой голове уши.
С лесом Александра сжилась, сроднилась с ним и всегда пахла цветами, травами и спелыми ягодами. Сперва она только подменяла Мажука, а потом и заменила его. Но это случилось потом, когда Мажук ушел на пенсию. Ушел он, и она стала хозяйкой леса. Хозяйка она его и теперь.
XXVI
Не в день, когда Александра перелобанила Мажука поленом, раньше еще понял Мажук, что она замешана гуще, чем Клавка, и корни в ней крепче. С первых дней их общей жизни видел он, как сквозь Саньку прорастает Александра, но был бессилен помешать этому. День ото дня она становилась все свободнее, независимее, а с той поры, как стала подменять его в работе, и вовсе как-то вдруг раздалась, помощнела, и не только он, но и все в Марьевке почувствовали это и стали звать ее Александрой.
Мажук иной раз глядел на нее и дивился - откуда в ней это: эта ширь, эта прямь, эта мощь. На коне сидит могуче, с необычайной прочностью, как влитая. Таких баб в их селе и не было никогда, прямо вышедшая из былин полевица... В бане и то моется не как все. Накидает пару, на полу у Мажука волосы вокруг лысины трещат, ну, думаешь, сгорит, а она яростно хлещется веником и кричит из-под потолка:
- Тимофей, плесни еще пару ковшов на камни-то.
- Сгоришь, Александра, - пробует он образумить ее.
А она кричит, гогочет, пьянея от пара:
- Плещи, моим костям трещать, не твоим.
И ворочается на полке бело, огромно, хлещется так - веник врастреп. Прикрякивает:
- Хорошо, ух, хорошо! До самого-самого продирает... Кинь еще пару кружек, Тимофей.
И, пахнущая мокрым березовым листом, аж стонет на полке от сладости. Нахлещется и, красная, распаренная, вымахнет наружу, под яблони, в голубой сугроб, катается по нему, как на перине, гогочет, отдается голос в тальниках у речки:
- Ого-го-го!
А снег аж шипит под ней, плавится.
Глядит на нее Мажук из предбанника, густо застеленного ржаной соломой, пожимается от зябкости, посинелый, пупырчатый, с коленками острыми, дует в кулаки, увещевает:
- Прячься, Александра, ну что ты голяком-то по саду скачешь?
А она оглянется на него, волосы по снегу волочатся, полыхнет белью красивых ровных зубов:
- Прятаться? Эт пошто?
Жмется Мажук, дует в кулаки:
- Испростынешь, да и люди увидят.
А она смотрит на него и смеется, и дьявольски горят в закатном солнце глаза ее разгоряченные:
- Ну и увидят, ну и что? Пускай глядят, не ослепнут. Пусть все видят и все слышат - баня у нас нынче, парюсь я, мороз из души березовыми вениками выгоняю, чтобы не заледенеть подле тебя. - И осыпается снегом, орет с ошалелостью: - Ого-го-го!
Бегает по саду, красная, распаренная, волосы колышутся за спиной - русалка и русалка. Мажук иногда подумывал даже: а не набралась ли Санька, купаясь в ночной речке, колдовского чего, омутового? Что если он, Тимофей, в лесу-то на просеке с нечистой силой познался?.. И он пожимается в предбаннике, горбится, дует в кулаки, вглядывается в нее с опаской, а она идет прямиком по снегу, глаза горят, вся жаром пышет:
- Чего ты?.. Ну-к посторонись-ка, пройду я.
И он, шумя соломой, опасливо отжимается к стене, а она, наклонившись у притолоки, вныривает в баню, как в омут, и вот уже слышно, хлещет опять себя веником, орет громово:
- Где ты там, Тимофей? Плещи, давай пару-то, не скупись.
Плещет Тимофей из ковша на раскаленные камни, глядит, как огромно и космато ворочается на полке Александра, и холод пронизывает его до пят:
«Точно, сатану парю».
Дурь, конечно, ничего в Александре дьявольского нет. Баба как баба, только кряжи в ней иные - небывалые кряжи. В ливневую пору все, как принято, прячутся, под укрытие бегут, а она встанет на горе и стоит с поднятым к небу лицом.
Молнии падают.
Ветер бьет по дождю.
Раскачиваются в саду яблони, а она стоит, прогнувшись в груди, и только ресницы вздрагивают при ударе грома, только ресницы, а сама она вся отдается ливню, горящему грозовому небу. И чудилось: сейчас вспыхнет она и сгорит на виду у всей Марьевки.
А еще любила Александра обвальные метельные ночи. Выйдет из избы в самую кипень, подставит лицо под секущий ветер и стоит в пурговой круговерти, в лешачьем хохоте - зубы оскалены, лицо в улыбке. Вернется в тепло, а волосы сплошь забиты снегом, и брови в снегу, и ресницы. Смеется, обогревая руки у печки:
- Хо-ро-шо! Ой, хорошо! До костей мороз пробил, до глубинной середки.
А снег тает в ее волосах и течет по горячим крутым скулам. Изба скрипит под напором ветра, и окна - в толстых натеках льда...
А однажды в бурю набился в волосы Александры снег да и забыл растаять, и остались они навсегда белыми. Вся вдруг обындевела Александра, как дерево в лесу.
Думал Мажук в первый год их совместный жизни: «Коряжится, дурит Санька, однако притрется, своей станет», - а после ночи, когда вернулся от Аксютки и ахнула его Александра поленом, понял: эту не согнуть, и как-то сразу сник, остро почувствовал приближение старости.
И потянулась жизнь - путаная, долгая, нескончаемая. Летом легче было, мало видели друг друга: днем делом заняты, а ночью... Какие летом ночи! Не успел сомкнуть глаза, а уж петух зарю трубит, из постели зовет.
Зимой было хуже.
Зимой дня почти нет.
Зато вечер - тянется, тянется, не дождешься, когда и кончится. И весь вечер вместе... Александра обычно по вечерам что-нибудь вязала или шила. Читала она редко, но уж если брала книгу, читала сердцем и чужую боль принимала как свою. Разволнуется, в гнев войдет, на стуле припрыгивает, кулаками по столу стучит:
- Да что он, скотина эдакая!.. Ну не на меня он напал, я бы его, дьявола, согнула в бараний рог... Гляди-ка, гляди-ка, что он вытворяет с ней, и она, бедняжка, терпит... Ну гад, вот это гад!
Щеки красные, глаза горят, пуговки на груди расстегнет и давит, давит сердце ладонью и вдруг распрямится, пригладит волосы на висках, скажет:
- Да что же это я казнюсь-то? Привязали меня в этой книжке, что ли?
Отодвинет ее в сторону, работой какой-нибудь займется, но дня через два, смотришь, опять сидит над той же книжкой и опять гневается, переживая чью-то боль.
Мажук книг не читал, но и не сидел без дела. Чинил сбрую, мастерил чучела. Подстрелит сову или коршуна, снимет кожу, набьет ватой, глаза смастерит из плексигласа, зрачки нарисует, подставку выстругает, поставит на ладонь, полюбуется, вздохнет с восторгом:
- Шедьевр.
Поставит на табуретку посреди избы, обойдет вокруг, оглядит со всех сторон и еще восторгается:
- Настоящий шедьевр.
(Продолжение следует).
- О здоровье, а также - доступности и качестве медицинской помощи
- Глава г. о. Чапаевск Д. В. Блынский: Развитие города зависит от роста населения
- СТАРАЕМСЯ, ЧТОБЫ УЧЕНИКАМ БЫЛО ИНТЕРЕСНО И КОМФОРТНО
- БЕЗОПАСНОСТЬ ЛЮДЕЙ - ОДИН ИЗ КОМПОНЕНТОВ КАЧЕСТВА ИХ ЖИЗНИ
- НАША СЛУЖБА И ОПАСНА, И ТРУДНА
- ИЗ БОКСА - В ТАНЦЫ!
- НА ПЕРЕДОВЫХ РУБЕЖАХ
- МАМОНТ ИЗ СЕМЬИ СЫРОМЯТНИКОВЫХ
- Все интервью