Газета г. Чапаевска Самарской области
Газета для тех, кто любит свой город

ЛЕСНИЧИХА

19 июня 2013 года

Александра зарозове­ла, сказала, смущаясь:

- Хоть и стоит наша с Тимофеем изба к лесу пе­редом, а к селу задом, гнать гостей завода нет. Всякому гостю у нас честь, а тебе, Юрий Антоныч, вдвое. В передний угол прошу, я дорогих го­стей в красном углу встре­чаю, - и обмахнула поло­тенцем лавку.

Юрий Антоныч пове­сил на гвоздь у двери фу­ражку, расческу достал, прошел, причесываясь на ходу, сел. Рубец на щеке подергивался. У Мажука ему бывать при Алексан­дре еще не случалось, от­мечал перемены: трюмо в переднем углу, картинки на стенах, над кроватью вместо аляповатых крик­ливых лебедей на карто­не - ковер, от порога во всю избу - ковровая до­рожка и коврик у крова­ти. Похвалил:

- Хорошо у тебя, Шура, уютно. И пирожка­ми тепло и вкусно пахнет.

Александра прометнулась к кухонному столу, откинула с миски с пирож­ками полотенце:

- Не побрезгуешь, Юрий Антоныч, печевом моим?

- Как можно? С удо­вольствием отпробую. - И подвинулся по лавке. - Я нынче и не завтракал еще.

И хотя стол у лицевой стены был чисто убран, Александра застелила его свежей скатертью, присе­ла у краешка и сама, гля­дела с любовью, как ест он, и улыбалась, радуясь, что хорошего человека приветить случилось, а Юрий Антоныч говорил о колхозных делах, что вот ферму достроят, крытый ток строить начнут, а там, если война не помешает, то и о новой школе поду­мать можно будет, и о больнице с яслями, да и о домах колхозников поза­ботиться бы не грех.

Александра сидела на­против, ответно улыбалась ему, ждала, когда он заго­ворит о главном: не хвас­таться же он к ней пришел делами колхозными, тем более сейчас, в самую страду весеннюю, когда его председательский глаз везде нужен. И словно до­гадываясь, о чем она ду­мает, Юрий Антоньгч доел очередной начатый пиро­жок и отодвинул тарелку.

- Спасибо, Шура, наугощался досыта. И поси­дел бы еще у тебя, да не­досуг, поля ждут, пойду я. Вижу - голову ломаешь, что привело меня к тебе, скажу: пришел я к тебе, Шура, с приглашением на заем подписаться. Мы как раз сейчас подписку проводим.

Чего-чего, а этого Александра никак не ожи­дала. Растерялась, не зная, как держать себя. Степны­ми озерами заголубели глаза ее:

- Так Тимофей подпи­сался уже в лесничестве у себя.

- Я не Тимофея, тебя зову, Шура.

- Так ведь одна се­мья-то.

- Семья-то одна, - со­гласился Юрий Антоныч, - да люди вы разные. - И, придвинувшись ближе, по­ложил на колено Алексан­дры руку. - Ну что ты, Шура, запряталась в стенах-то своих, как в крепо­сти, что усобишься? К людям лепись, не то зачер­ствеешь, никому не нуж­на станешь, в мусор, в от­бросы угодишь. На моих глазах росла, знаю - нема­лого стоишь ты.

- Не за малое и прода­ла себя, Юрий Антоныч, - посуровела Александра. - Погляди вокруг, живу как.

Юрий Антоньгч улыб­нулся одной стороной лица. Красное веко лево­го глаза запульсировало еще заметнее:

- На что глядеть-то? На гусей дородных во дворе? Или на пчел в саду? Или на ковер этот над кроватью?.. Я, Шура, старый во­робей, меня на мякине не проведешь. С людьми сколь лет живу, и радости и беды делю с ними, вижу: и цветно у тебя, Шура, да не радостно. Пироги ешь с начинкой, а тоскуешь-то о простом хлебе. Глаза у тебя попустели, смотрю, подичали у тебя, Шура, глаза, леса набрались.

- Лесом живу, Юрий Антоныч.

- То-то и оно, что ле­сом ты начала жить, Шура.

Открытый намек его на поборы Мажука царапнул остро и больно. Алексан­дра схмурилась. Сказала, отворачиваясь к окошку и туда же, к окошку, унося глаза свои:

- Стороннее твое дело, Юрий Антоныч, не твоя теперь, не колхозная.

- Но при колхозе жи­вешь, а мне каждый чело­век, кто живет у нас, дорог. Счастливый человек вокруг себя свет сеет, несчастный - тьму. Г орчить твоя жизнь начинает, Шура.

«Что там горчить, Юрий Антоныч, прогорк­ла уж до дна», - не сказа­ла, подумала Александра, по-прежнему пряча от него глаза свои, но вырвав­шийся из груди вздох ска­зал о ее тайне больше, чем сказали бы глаза.

- Идем, Шура, опять на ферму к нам, а? - ска­зал Юрий Антоныч.

Александра повернула к нему лицо, бледное, с голубоватой жилкой у пра­вого виска:

- А возьмете? - спроси­ла просто так, как в осен­нем лесу, когда подплывет вдруг тоска к сердцу и ты вскрикнешь вдруг с надеж­дой на отклик. - У вас же там все занято.

- Не твоя печаль о том, Шура, не твои хлопоты. Для тебя место всегда сыщется.

Глаза у Александры потеплели.

- Спасибо, Юрий Ан­тоныч, на добром слове. И что весну в сердце принес - поклон прими, но у меня теперь своя ферма рук тре­бует, дома работы хвата­ет, без дела не сижу.

- Что ж, пусть так бу­дет, - поднялся Юрий Ан­тоныч с лавки и протянул Александре руку. - Но и от людей не отбивайся, Шура, отвернуться от лю­дей - сиротой стать, опустынеть. В них и радость и счастье.

- Но в них и горе, - в тон ему подхватила Алек­сандра. - Слышал, небось, что наязычили про меня: и что за кусок продалась Мажуку, и что дитенка за­душила... Натерпелась сра­му, хлебнула горького пойла, людьми поданного.

- Слово, Шура, соло­ма: спичку поднес - и по­лыхнуло, а загорелось - залей поди, набегаешься с ведрами-то.

Они стояли друг перед дружкой - глаза в глаза, он с прожитой уже жизнью за плечами и умудренный ею, она - только еще на­чинающая жить и полу­чившая от жизни первый шлепок.

- Так ведь люди же бол­тают, Юрий Антоныч, не само по себе рождается.

- Болтают, Шура, вро­де Аксютки Голубевой, но ведь по одной бабе о всех судить не надо.

- Все слушают.

- Слушают, да не все повторяют: грязное слово грязных ушей ищет, в них гнездо вьет. Заживляй, доч­ка, рану, не давай ей разгнаиваться.

- Я никому, Юрий Ан­тоныч, зла не искала, за что же меня в грязь-то лицом обронили?

- А про меня разве брехни всякой мало ходи­ло? Ты с бабой пустобрешной дело имеешь, а мне приходилось бороться с людьми обиженными, обо­бранными, раскулаченны­ми, а это куда страшнее сила была... И к воровству меня клеили, и к вдовам...

- Так верят же, Юрий Антоныч.

- Верят, Шура. Глупо­сти всегда охотнее верят, чем правде, а ты держись, знаешь себе цену, так и не роняй ее... С людьми, Шура, жить ума много надо. Люди, они ведь раз­ные: одни несут радость, другие - горе. Держись, Шура. Мажук человек опасный, не освиней под­ле него. К песне Мажука приноровишься - своей не споешь... Прощай, дела ждут, - сказал и по­шел из избы.

Когда Мажук вечером вернулся из лесу и, опо­лоснув под рукомойником руки, сел ужинать, Александра сказала, выставляя на стол жаренную на мас­ле картошку:

- Юрий Антоныч был.

- Чего ему?

- На заем приходил под­писывать меня.

- Зачем это? Я подпи­сался у себя на полтора оклада. Куда же еще? За­даром, что ль, год рабо­тать?

- То - ты, а то - я.

- Что языком мелешь? Одним домом живем.

- Да по разным углам сидим... Не хочу я в таком деле, Тимофей, у околицы оставаться. С матерью жила, всегда рядом со все­ми в такой час оказыва­лась, почему ныне врозь буду? Подпишусь и я завтра. На тысячу подпишусь.

- И где же ты возьмешь эту тысячу?

- Там, где и всегда беру, когда купить что-нибудь нам с тобой собираюсь: в сундуке.

- Но туда пока я один кладу деньги. Ты что же, на мои подписываться со­бираешься?

Глаза у Мажука как два вертела - так и пронизы­вают, но Александра тоже за год научилась смотреть сверляще:

- Ты же сам только что сказал - одним домом жи­вем, значит, и касса еди­ная, и не важно, кто в нее сегодня положил, а кто завтра положит... Что ноздрями-то водишь? Не фыр­кай, не обеднеем.

Говорила она негромко, но голос ее таил в себе силу, и слова вставали неколеби­мо, железно - одно к одно­му, как колья в заборе.

- Завтра же пойду и под­пишусь, и сразу же отнесу деньги, чтобы не быть задолжной. У меня ведь по­стоянного заработка нет, у меня помесячно удержи­вать не из чего... И давай договоримся, Тимофей: с нонешнего дня - никаких поборов. Стыдом себя ма­рать перед людьми не хочу больше. Хватит, а то из-за лихости твоей к нам в избу и плюнуть-то скоро не за­хотят прийти. Совсем олешачились, волками живем. И не смотри на меня так и зубами не лязгай - все, по-иному отныне жить будем: по совести, по правде, а то я чуть было не заблуди­лась, доверившись тебе, чуть было в болото не уго­дила. Совсем ты уже было опутал меня, дуру.

И Мажук понял, что это - все и все окончатель­но, что Санька не Клавка и поворота к лучшему в ее характере не будет, пото­му что нет в ней настоя­щего разума, не туда она смотрит, куда надо, и не то видит. Она, как Охлестышев, из той же породы: пусть и в заплатах, но только бы впереди, побли­же к знамени. Дурой ро­дилась, дурой и помрет.

«Экая вода подтекла, надо же! Самого себя под барана остриг», - покачи­вал головой Мажук, безвкусно жуя картошку. Да-а, с Аксюткой ему было бы легче. Та навдовелась и выпавшее на ее долю сча­стье оценить по достоин­ству сумела бы: хоть и не из бани была бы взята, а все дерюжной выкройки.

Мажук отсутствующе доужинал, обреченно по­курил на крыльце, сидя на верхней ступеньке, набро­сил на плечи пиджак, уб­рел в лес. Он всегда шел в лес, когда становилось су­меречно на душе. Вот и теперь тоска неостанови­мо сосала сердце: слома­лась было так хорошо на­чавшаяся жизнь, завихри­лась и летит кувырком. Ушла Клавка и унесла с собой все.

Он шел и шел и не за­метил, как оказался на той самой просеке и у той са­мой сосны, возле которой, затаившись, поджидал ког­да-то Саньку, вспоминая, как шла она из речки по белым туманам и длинно свисали у нее за спиной по-русалочьи распущенные волосы.

Здесь он стоял.

Курил.

Ждал ее.

А вот здесь... Лес зна­ет, лес помнит, лесу мож­но пожаловаться: лес уме­ет хранить тайны, лес ни­кому ничего не расскажет. И Мажук, прижавшись щекой к сосне, вышептывал в темноту сокровен­ное, таимое до сих пор даже от самого себя:

- Худо мне, худо, не сдержаться боюсь: уду­шить руки тянутся. Я ду­мал о ней, когда пришла она: полонянка, а вижу теперь - сам в плену у нее, и плен этот рвать надо, рвать, пока не поздно.

И, вбирая в себя лес, всю тьму и коряжистость его, выкрикнул в черное лицо дебрей, как пролаял:

- Мажук никогда под сапогом у бабы не был и не будет, не из той он по­роды, чтобы, как воробей, под стреху прятаться. Я буду жить так, как хочу, как жил всегда, а не так, как разрешат мне, разре­шать буду я! Я! Я!

Он еще долго накалял себя, набираясь леса и тьмы его, и в полночь, воротясь в село, домой не пошел - хватит, насидел­ся в четырех стенах, пора и развлечься, душе про­стор дать.

Мажук стукнул в окошко к Аксютке.

И она впустила его.

И приняла в постель, втайне радуясь приходу его: ей убытка не будет, а Саньке - заноза и на мно­гие дни вперед.

XXV

Ушел Мажук от Аксютки перед рассветом, ушел успокоенный и до­вольный: хоть с этой сто­роны у него порядок - и Санька у него под боком, и Аксютку не потерял, ду­шой возле нее обогрелся. Холодно подле Саньки-то, как у русалки в речке: вро­де и красиво, а ледяно.

Шел Мажук домой, ра­довался: снова в его окош­ко светит солнышко, да не долгой радость его была, лишь до порога избы. Выс­ледила его Александра, ви­дела, когда вернулся он в Марьевку, видела, к чьему палисаднику свернул с до­роги, в чье окошко посту­чался, чья дверь впустила его. Ждала его одетая, с прикрученным в лампе фитилем. Мажук, боясь нагреметь, вошел в избу на цыпочках, увидел ее посре­ди избы в накинутой на плечи шали, остановился, пораженный, у порога:

- Саня?

Александра промолча­ла. Мажук залебезил, вы­пуская на лицо улыбку:

- Корову встала доить? Поторопилась, рано еще, все пока спят. Давай и мы полежим.

Александра и теперь не сказала ни слова, толь­ко дотянулась до полки в переднем углу, прибавила свет в лампе.

- А я призадержался в лесу: весна, как бы поруб­ки не было какой. Народ-то у нас ненадежный, гля­ди да гляди.

Он бодренько прошел к лавке, оставляя за собой грязные натопы, сел, от­валился к стене, вытянул ноги.

- Вроде и тепло, а хо­лодно, так назяб за ночь, пугало в огороде раздеть готов... Разуй меня.

Он был навеселе - уго­стился у Аксютки налив­кой, держался развязно... Руки под грудь, Александ­ра неподвижно стояла у окошка. Мажук отпятил нижнюю губу, взгляд его отяжелел:

- Ну ты чего пнем-то недогнившим стоишь? Не слышишь разве, что ска­зал я?

В болотные глаза его вернулось то, чего набра­лись они в лесу и чего было утратил у Аксютки - коряжистость и тьма. Он тюкнул окрайками каблу­ков об пол, уронил с них по кому грязи:

- Сапоги с меня сыми.

- А может, заодно и порты застирать после Аксютки? - все так же, руки под грудью, спросила Александра, спросила так, что понял Мажук - знает все.

Ну и тем лучше, черт с ней, короче дорога бу­дет. Он сел прямее, подо­брал ноги. Плоское, как блюдце, лицо его враз как будто поросло щетиной. В голосе - сучклявая сухость:

- Ну и был, ну и что? - Лес рвался из него, про­сился наружу. - Характер у меня такой: мне одной бабы мало, Клавка знала это, и ты знай. Я привык широко и вольно жить, чтобы мне хорошо было.

Александра подошла, встала перед ним. На пле­чах - шаль, и руки все так же под грудью:

- А ежели мне тебя мало покажется?

Омуты глаз ее были неподвижны, таили опас­ность, губы медленно дви­гались.

- На меня куда боль­ше охотников найдется, мой череп не лыс, как у тебя, и шея морщинами не сгармонена, как сапог твой изношенный. Все село моим будет, проход­ным двором изба твоя ста­нет, ежели я захочу по воле своей жить, двери зах­лопываться не будут.

- Что-о?! Мне? Изме­нять?.. Убью!

 

(Продолжение следует). 

Комментарии (0)