Газета г. Чапаевска Самарской области
Газета для тех, кто любит свой город

ЛЕСНИЧИХА

17 июля 2013 года

Достал воды, поставил бадью на сруб, переливать не спешил, гнул свою ли­нию:

- Не одни тряпки зале­живаются, плесневеют и бабы.

И раздевал ее бес­стыдными шаловливыми глазами.

Александре был не­приятен этот разговор, и она потянулась к бадье, брезгливо морщась:

- А ты что же - сол­нышко, чтобы плесень-то сушить? Гляди-ка, обогревалец выискался. Ну-ка отойди. Смолоду воровством не промыш­ляла, а при сединах-то и вовсе не к лицу.

Никите и впрямь отой­ти бы, коли осечка выш­ла, а он, дурак, с руками полез:

- Жалко и обидно гля­деть на тебя: такой дра­гоценный камень и без должной оправы... Пой­дем, посидим у вас в пред­баннике.

- Это зачем еще? - от­вела Александра его руки. - И здесь нагово­римся досыта.

Никите бы хоть теперь опомниться, что не туда его кривая повела, да вы­рулить на верную дорогу, а он в еще большую хорохорливость пришел:

- Да ладно тебе, что жмешься? Идем. - И со­всем уж ума лишился, глу­пость брякнул: - Отдарю.

- Ты? - засмеялась Александра. - Меня?.. Гля­ди-ка, распушился. Даров не хватит, петух.

Этот смех и эта просту­пившая на лице Алексан­дры какая-то особая высо­кость и неуступчивость оскорбили Никиту. Ума у него еще убыло, а серости в глазах еще прибыло:

- Оно конечно, - отпя­тил он ковшом нижнюю губу. - Я не Мажук. Мы люди не звонкие, у нас леса нет, чтобы покупать себе баб таких.

Александра не вдруг поняла, что наградила Никиту оплеухой и что от оплеухи ее он опрокинул­ся вместе с бадьей в коло­дец и теперь барахтался где-то в нем, ругался:

- Ты что, сдурела?.. Где ты там, Александра? Руку подай, помоги мне.

Она помогла, подала ему руку, и он вылез из колодца, как вылитый из норы суслик. Волосы со­сульками свисали на лицо, губы дрожали, но не от того, что успел озябнуть в студености родниковой воды, а от обиды, что так нелепо закончилось уха­живание его.

- Как же я теперь до­мой заявлюсь, что Анют­ке скажу? - говорил он, расставив в стороны руки и оглядывая прилипшие к телу рубаху и брюки.

Может, он ждал утеше­ния, но утешать его Алек­сандра не собиралась, ска­зала, вытирая пучком тра­вы руки:

- Что ты Анютке го­ворить будешь, не знаю, а вот что ты сейчас возьмешь бадью и вычер­паешь из колодца запога­ненную тобой воду, то это точно.

- Что-о? - взревел Ни­кита. - Чтобы я черпал? Да я что, совсем дурак, что ли?

- А не станешь отчер­пывать, - спокойно гово­рила Александра, - так я тебя коромыслом до само­го твоего дома гнать буду да еще и Анютке расска­жу твоей и Тимофею, как ты к моему телу любопыт­ство поимел, дарами в предбанник заманывал, греть собирался.

- Да ты что, Александ­ра, сдурела?

- Ну, черпать будешь или мне коромысло брать?

Никита был не из пуг­ливых, на границе в армии служил, случалось, беря нарушителя, на нож лезть и лез, не чувствовал стра­ха, а тут оробел, за бадью ухватился:

- Погоди, Александра, пошутил я. Конешно, от­черпаю, долго ли тут, воды-то по брюхо всего.

- Ну это тебе лучше знать, сколько там воды, - улыбнулась Александра, - не я, ты мерял.

Улыбнулся и Никита и покачал головой:

- Ну ты даешь, сосед­ка. - И вздохнул, не пряча сожаления, но и ни на что уже не надеясь: - Эх, не знаешь ты себе цены, Александра.

- Знаю, - сказала Алек­сандра, подхватывая на коромысло ведра, - пото­му и бью по рукам, что грязнить себя не хочу.

Глядел Никита, как поднимается она тропин­кой в гору, и покачивал головой:

- Такая красота зря пропадает.

Часа полтора вытаски­вал он из колодца воду и сливал в овраг, удивляясь самому себе, что он дела­ет это. Александра погля­дывала на него, возясь у избы, и посмеивалась, а встретившись на второй день, поинтересовалась:

- Ну как, крестник, дела? Насморк не схлопо­тал в купели моей?

Никите это было как нож в сердце.

Улыбнулась Александ­ра и теперь, слушая, как где-то там, в глуби леса, Никита тюкает топором по дереву.

На поляне в роще бе­резок Александра набре­ла на оставленные кем-то бутылки, банки из-под консервов, обрывки газет. Кто-то отдыхал в лесу и не убрал за собой, оста­вив о себе грязную па­мять. Она снесла мусор к просеке, притоптала в колдобине, подумала о тех, кто был здесь: «Хуже свиней, свинья и то, где ест, не гадит».

Здесь, у просеки, и отыскал ее Кречет, бро­сился к ней, заскулил. Александра наклонилась, потрепала его за загривок:

- Что, соскучился, прибежал-таки, не захотел ос­тавлять меня в ночь одну здесь?

Пес, повизгивая, лиз­нул ей руку, отбежал к коню, вернулся, ухватил ее за подол, потянул, оставил, опять к коню отбежал и снова вернулся.

Лижет ей руки.

Скулит.

Подвывает, а в глазах та же тоска, что и утром. И Александра поняла вдруг, что Кречет зовет ее домой, дома что-то случи­лось, и она разволнова­лась и долго не могла по­пасть ногой в стремя, а пес, повизгивая, торопил ее.

Выехав из леса, Алек­сандра пустила коня в га­лоп, она гнала его так, как не гнала еще ни разу, словно там, впереди, дома, ждало ее еще не изведан­ное ею счастье.

Александра осадила коня у калитки, вбежала в избу.

Мажук умирал.

Он умирал на той же кровати, на которой она лежит сейчас, но сейчас - ночь, а тогда был полдень, и было солнце, а сейчас - ночь, и пласты лунного света идут в избу и стелят­ся по полу, и все видно: и люстру, и стол, и ковер на стене, и зеркало, в кото­ром все это повторяется. И если Александра подни­мется сейчас с кровати и пойдет, зеркало отразит и ее - всю в лунном свете, с распущенными по спине волосами.

Мажук лежал поверх одеяла в одежде, как был утром, когда она уезжала. Он лежал на спине, но лицо его было повернуто к порогу, и поэтому Алек­сандра, вбежав в избу, на­толкнулась на взгляд его и поняла, сердце подсказало - умирает. Увидя ее, Ма­жук шевельнул пальцами правой руки, прохрипел:

- Ус-пе-ла.

И по голосу его поня­ла Александра - ждал. Под­бежала к кровати. На бе­лой наволочке лицо Мажука казалось черным, и чер­ными были толстые шеве­лящиеся в бороде губы:

- Во-о-ды.

Александра прометнулась к порогу, черпнула из ведра кружкой, принесла. Рука Мажука потянулась, чтобы взять, но обесси­ленно упала на край кро­вати. Борода задвигалась, елозя по подушке:

- Подыми меня, Алек­сандра.

Она скорее догадалась, чем услышала его, присе­ла на корточки, подсуну­ла под нагретую солнцем подушку левую руку, при­подняла вместе с нею го­лову Мажука. Из бороды его потянулись губы, и она поднесла к ним кружку. Мажук сделал три гром­ких судорожных глотка, отстранился.

- Опусти меня.

И она опустила и сто­яла возле него на коле­нях, не зная, что делать дальше.

...Мажук был за сараем, очесывал граблями вывер­шенный накануне при­кладок сена и, как всегда, не попадая в тон, негром­ко пел и скорее даже не пел, а бурчал:

Но нельзя рябине

К дубу перебраться,

Знать, судьба такая -

Век одной качаться.

Когда-то, когда ему было весело и хмельно, он пел про «любимый город», но с приходом в его дом Александры утратил весе­лье и навсегда забыл свою прежнюю песню.

Только пожив с Алек­сандрой, Мажук по-насто­ящему оценил доброту своей прежней жены, и до конца прочувствовал, как ему было хорошо с ней, и, понимая, что больше так уже никогда не будет, про­никся к себе жалостью и однажды вечером, сидя на ступеньке крыльца и весь уйдя в свои думы, вдруг запел, словно запричитал над собой:

Что стоишь, качаясь,

Тонкая рябина,

Головой склоняясь

До самого тына?

Дальше этих слов он не пошел, видимо, ему было достаточно их для выражения той тоски и той скорби, что накопились в нем, пока он жил с Алек­сандрой, и он, посидев не­много, повторил их, и че­рез некоторое время по­вторил еще раз. И так было весь вечер: он сидел, покачивался, пел, а по щекам его скатывались слезы, теряясь в чащобни­ке бороды.

С этого вечера он стал постоянно петь о рябине, которой никак нельзя перебраться к дубу и поэтому она чувствует себя одинокой и несчас­тливой. Пел он о ней и в это утро, очесывая граб­лями прикладок сена, и вдруг охнул, поджал ладо­нью сердце, повалился, прикусив губу.

Очнувшись, он увидел возле себя Кречета. Пес поскуливал, подталкивал его носом, лизал глаза и щеки, как бы прося под­няться. В глазах было тем­но, и не хватало в груди дыхания. Сердце било ред­ко, с пугающими проме­жутками. Ударит, протол­кнет отяжелевшую вдруг кровь и спустя немного ударит еще раз. И каждый удар его отдавался в голо­ве болью.

- Плохо мне, Кречет, - еле ворочая языком, про­шелестел Мажук.

Кречет затоптался, зас­кулил, бросился с лаем на кур, расшугал их по дво­ру, вернулся к Мажуку, потерся о него боком, под­ставляя спину. Мажук до­тянулся до его ошейника, прохрипел:

- Иди, Кречет, иди, - и боднул его головой в бок. Кречет напружился, пота­щил его ровно, без рывков.

Опираясь одной рукой

о землю, а другой держась за ошейник Кречета, Ма­жук дополз до крыльца и упал у нижней приступки.

- Подожди, давай от­дохнем, - то ли сказал, то ли подумал Мажук, но Кречет понял его и оста­новился, ждал, поскули­вая, когда Мажук наберет­ся сил, чтобы ползти даль­ше, рычал на кур, если они осмеливались подой­ти ближе, чем он считал это возможным.

Отлежавшись, Мажук стал взбираться на крыль­цо, все так же держась за ошейник Кречета. Потом он вполз в сени, добрался до избяной двери. Дверь была закрыта. Мажук по­тянул за мешковину сни­зу, но она не подалась. Он ткнулся в нее лицом и зап­лакал. Кречет завизжал, кинулся царапать дверь, ухватил зубами обшивку, потащил ее, разрывая. Мажук обессиленно терся о него щекой, шептал:

- Тяни, Кречет, тяни.

А может, ему только

чудилось, что он шепчет, но Кречет понимал его и без слов и тащил за обив­ку. Мешковина трещала, попыхивала застарелой пылью, сорилась из-под нее солома... Наконец дверь подалась, откры­лась, и изба дохнула на Мажука печным теплом и никогда не проходящим запахом хлеба.

Мажук перевалился через порог, вполз в избу, с помощью Кречета дота­щился по полу до крова­ти, долго отлеживался, привалившись спиной к сундуку, кое-как взобрал­ся на постель и, вытянув­шись поверх одеяла, об­легченно вздохнул. Кречет сидел перед ним на полу, вывалив на нижнюю губу алую полоску языка. Ма­жук долго мычал, не мог ничего высловить, а пес преданно глядел на него и шевелил хвостом.

- Жену веди, Кречет, Александру, - это силился сказать Мажук, но язык не слушался его, и он только двигал в зарослях бороды губами и мычал.

Он был в шубной жи­летке, в толстых ватных штанах и валеных калошах. В такой одежде он уже дав­но ходил не только зимой, но и летом, потому что ему все время было холодно и он зяб, а сейчас ему было душно и жарко. Сейчас он задыхался, и ему нужна была помощь.

- Что же ты, Кречет? За Александрой беги. В лесу она. Веди ее, Кречет.

Нет, Мажук не сказал этого и теперь: не слушал­ся язык, но имя Алексан­дры он сумел выговорить похоже, и пес понял его, взвизгнул, радуясь, что может хоть этим услужить ему, кинулся из избы, про­гибаясь в спине, пролез под воротами и понесся со всех ног к лесу.

Мажук остался один. Он знал, что умирает, и близость смерти не испу­гала его, он боялся лишь умереть, не дождавшись Александры, как до этого боялся умереть где-нибудь во дворе, представляя, как он будет лежать, ткнув­шись лицом в землю, а по нему будут ходить куры и ползать муравьи.

Но он дополз до кро­вати, он не умер во дворе и не умер, не дождавшись Александры. Кречет на­шел ее и привел. Она при­ехала вовремя, вот она, попоив его, стоит у крова­ти на коленях, положив на одеяло руки. Глядя в близ­кие темные глаза ее и бо­ясь опоздать, Мажук ска­зал одышливо, выкашли­вая из груди хрипы:

- Умираю я, Алексан­дра... Сердце.

По шее Александры - сверху вниз - прокатился сухой глоток:

- Все мы смертны. Восьмой десяток достукивает, старее в Марьевке, кажись, и нет никого.

Мажук завозился, а может, ему только пока­залось, что он завозился, но брови его двигались, и серая, как ком грязи, бо­рода елозила по подушке:

- Ты прости мне, Алек­сандра, все прости. Ладно?

Она промолчала. Ма­жук полежал, ожидая, что скажет она, задвигал опять кустистыми бровями:

- Так ты прощаешь, Александра?

Ему было больно, и он боялся не успеть и торо­пил ее с ответом, хрипел, топорща острые, зарос­шие волосом уши: «Про­щаешь?» - а в памяти Александры вставало иное лицо, близящееся, в кап­лях пота, иными помни­лись глаза его: светящие­ся, зелено-хвойные, и близко были губы его, они неотвратимо надвигались, колдовали, отымая разум:

- Восемь дубков - во­семь годков, среди ворья, насильников, в холоде, за колючей проволокой, а тут минутка всего, минут­ка, только минутка.

А минутка вытянулась на целую жизнь и длится, длится... И не кончается та страшная ночь, и руки, как коряги, все еще тянут­ся, норовят ухватить.

- Так ты прощаешь?.. Прощаешь, Александра?

Она отвернулась, под­нялась с колен, пошла к столу поставить кружку, горло душили спазмы. Говорить ей с ним было не о чем, и всегда было не о чем. Сказала не оглядываясь:

- Что коршуну проще­ние растерзанного им цып­ленка?

- Александра, - засто­нал Мажук. И тише, со­всем тихо: - Я же умираю, Александра.

- Умирай, коль время пришло, похороню с че­стью - жизнь вместе про­жили.

- Не то, не о том я... Ты прости меня, Алексан­дра, - хлебками заглатывая воздух, сипел Мажук из последних сил. - Скажи, что ты прощаешь, мне легче умирать будет. Про­щеным умереть хочу.

 

(Продолжение следует). 

Комментарии (0)