ЛЕСНИЧИХА
Мажук не торопясь, бережно сложил вчетверо платок, сунул в карман, опустился возле тележки в траву, глянул снизу на Саньку:
- Что стоишь-то? - и потянул ее за руку. - Садись, акт писать будем.
Луна уже выплутала из- за деревьев.
Было светло.
Подогнув левую ногу и положив на нее сумку, Мажук привычно и быстро писал химическим карандашом на тетрадном листе бумаги, а Санька, стоя возле него на коленях, с ужасом смотрела, как черно и опасно ложатся на бумагу строчки, свидетельствующие о ее позоре и ее неуважительном отношении к собственности государства. Выводимые на бумаге слова Мажук повторял вслух, отчего они становились еще опаснее: «Сего числа, июля, тысяча девятьсот пятидесятого года, мною, лесником Марьевского участка, Мажуком Тимофеем Андреевичем, задержана при вредительском хищении государственного леса Александра Балахна, ею преступно и для леса ущербно спилено восемь дубков среднего возраста, на что и составлен настоящий акт для передачи в суд».
Выводимые Мажуком слова зевласто кричали с бумаги о Санькином воровстве и даже шепотом, даже отдаленно не говорили ничего о бедственности ее, о ее больной матери и о провалившейся крыше сарая.
Окончив писать, Мажук подфамилил акт, передал карандаш Саньке:
- Распишись вот тут, что тележка твоя и дубки напилены лично тобой и что я поймал тебя во время кражи их в принадлежащем государству лесу.
Санька, склонившись над коленом Мажука, расписалась. Мажук спрятал грозную бумагу с Саньки- ной подписью в сумку, щелкнул защелкой, Санька завороженно глядела на медленно шевелящиеся пальцы Мажука, губы ее сами собой вышептывали:
- И что же теперь будет, дядя Тимофей?
- Тюрьма, Саня, тюрьма. Воровство - дело не шуточное, тем более разворовывание государственного леса... Проньку Игнашкиного помнишь? За ведро отходов, можно сказать мусора, пять годков получил, а ты на восемь дубков замахнулась, а восемь дубков - восемь годков, такая она, Саня, арифметика-то выходит.
Мажук боком придвинулся к Саньке поближе. Лицо плоское, зрачок в глазу колючий и нацеленный, как шип. Нехорошие у Мажука глаза: темные, как ночной лес, и в голосе - тьма и отстраненность.
- Где он, Пронька-то? Нету. В Сибири тайгу корчует.
Дыхание у Мажука стало каким-то прерывистым. И уже почти у самой щеки. И сам он, Мажук рядом, и все близится, близится, неотвратимый, как смерть.
- Порви акт, дядя Тимофей, - шепчет Санька,
- Реши дело по совести.
- Ну, милая, я человек лесной, о совести давно забыл. По совести жить - в убытке быть, а зачем я себя в убыток вводить буду?
Он придвинулся еще ближе, смотрит на нее всем лицом сразу, желтоватые зрачки опасно тлеют.
- У нас куры есть, коза. Может, сметаны соберем, масла спахтаем.
А Мажук смеется беззвучно - одними глазами:
- Яички, сметана, о чем ты, Саня? Ужели ты думаешь, что я за этим сюда по ночи шел, выкарауливал тебя? Ты попросторнее умом-то кидай, - шепчет Мажук, и темные, как сучья, руки его тянутся к ее косе. - Ай и волосы же у тебя, Саня, небывалые, колдовские у тебя волосы. Разве можно с такими волосам в неурочный час в лес ходить? Лешевик увидит, в урочище уволокет.
Санька, прихватив воротник платьишка у горла, подвинулась было по траве, но Мажук уцепил ее за руку, придержал:
- Не дикосись, Саня, горлинка ты безнадзорная, грех не велик, если я твою косу на ладони попестаю, грех не велик, а польза может большая быть. Восемь годков - это тебе, Саня, не восемь деньков, это ведь целая жизнь, и вся за колючей проволокой, при часовых и собаках, при ворье и жулье всяком, которое будет лапать тебя, не спрашиваясь, а окажешь неповиновение - ножиком пощекочут. Ты в лагере-то в большом спросе будешь, ты ведь вон ладная да гожая какая, оравушкой уголовники мять будут.
А сам уже расплетал ее косу. Зрачки его неподвижных глаз были рядом, и рядом были губы, и шепот, притаенный, гипнотизирующий, отымающий разум шепот:
- В твоем безнадежном положении сейчас главное довериться, не быть глупой. Ты ведь не дурочка белоозерская, это та рукав жует, а ты-то с разумом, вот и сообрази, где быть лучше: на воле или за колючей проволокой в тайге, на лютом холоде.
Слова его густо и темно, как папоротники, обступали Саньку со всех сторон, пугали своей чащобной беспросветностью, непроходимостью:
- Где он, Пронька-то?
Был и нету, а и взял-то всего ничего: ведро отходов, у собственного колхоза взял, а тут - лес, государственный лес, неприкосновенный, а ты с топором и пилой вошла в него. Восемь дубков на землю уронила.
- Прости, дядя Тимофей, - шептала Санька. Тысячи слов знала, три осталось на уме только, их и твердила, завели ее будто: - Прости, дядя Тимофей.
А Мажук надвигался.
Охватывал ее.
Шептал:
- А ты помолчи, помолчи а ты, все забудь, одно помни: в моих руках сейчас жизнь твоя: порву акт, и не бывать тайге, ворью не бывать, уголовщине ножевой. Бумага, она все может, Саня, все, а мы порвем ее, и не будет бумаги, и никто не узнает, что была она, будем знать только ты и я и никто больше. И что было между нами, никто знать не будет. Всего и дела-то минутка, минутка только, Саня. Кроху пожалеешь - ковриги лишишься, в тайге среди лагерного беспросветья загинешь, а ты ведь вон красивая какая, от тебя и в ночи свет, как от солнышка, солнышко ты и есть, в лесу заблудшее, к лесовику угодившее.
Он уже касался грудью ее груди.
Закрывал собой лес.
Небо.
Черное от загара и ветра лицо его лоснилось потом, было похоже на мокрое блюдце, и не было силы пошевелиться, оттолкнуть его.
- Не губи, дядя Тимофей, - ознобно шепчет Санька и слышит руку его, шарящуюся где-то далеко в ногах, видит губы его, душные, окропленные потом.
Плыли перед глазами круги.
В ушах стоял звон.
Мучительно хотелось крикнуть из последних сил и отплеснуть криком вдруг резко снизившееся небо, тесно столпившиеся деревья и нависшее над ее лицом темное лицо Мажука, но силы крикнуть не было - все отнял, расплющил, раздавил страх. Санька застонала, а Мажук дотянулся наконец и накрыл ее губы своими, принял ее стон в себя.
XIV
Когда Санька очнулась, Мажука рядом уже не было. По слепящему белому небу плыли черные облака. Сгорбленно темнела на просеке тележка с дубками, и звезды над нею были красными. Санька села, зашарила вокруг себя косынку, чтобы собрать распущенные, перепутанные, опачканные лесной прелью волосы, и вдруг увидела свои ноги: они крупно, мертво, безжизненно белели на темной траве и казались чужими.
Санька одернула ситчиковое платьишко, чтобы не видеть их пугающей обнаженности.
И было нагим, обнаженным сердце.
И ничего уже нельзя было вернуть и поправить.
И все равно надо было подниматься.
Надо было жить.
Опираясь на руки, Санька встала сперва на четвереньки, потом во весь рост. С волос и со спины стыдно сыпалась на примятую траву лесная перхоть. Под ногой что-то зашуршало.
Наклонилась.
Подобрала.
В глаза коряво пялились написанные химическим карандашом строчки: «Сего числа, июля, тысяча девятьсот пятидесятого года...». Это был написанный Мажуком акт. Санька скомкала его, отшвырнула в кусты. Сорвалась звезда, и стала падать, и падала долго - все летела, летела, отдавая ночи последний свет свой.
Было бездумно.
Пусто.
И одиноко.
Среди бездвижных, молча стоящих деревьев Санька была похожа на отставшую от стаи большую птицу, которая не могла да и не знала теперь куда лететь. Ярко, бесстыдно ярко светила набравшая силу луна, и не гасло небо.
Надо идти.
Чего стоять?
Легче все одно не будет.
Санька вошла в оглобли, они резали ладони, и она с трудом оторвала их от земли, всхрапнула, как лошадь, и, оскальзываясь на траве, пошла, потащила за собой свою тяжесть, и лес, сколько его было вокруг, тоже стронулся и пошел по обеим сторонам просеки. И даже когда Санька вышла в степь, она ощущала его у себя за спиной, он все так же шел за ней, сучклявый, коряжистый, и в нем безумно хохотал торжествующий филин.
Санька еще не знала тогда, что лес теперь будет всегда с ней, он будет в памяти ее, в ее сердце, и что ночь эта растянется на всю ее дальнейшую жизнь и будет длиться, длиться - душная, без росы, с безумно светящейся луной в небе, и будет сквозь годы чудовищно дико хохотать филин.
Санька шла, уже не страшась никого, тянула за собой, как судьбу свою, тележку с дубками и не знала, что она плачет, не чувствуя на щеках слез, а они сами собой крупно выкатывались из глаз и неслышно ползли, прожигая на щеках первые морщины.
Изба встретила Саньку паркими сумерками, поскрипыванием расхлябанных половиц и привычно стонущим голосом матери:
- Ты, Санька?
- Я, мама.
- Привезла?
Голос ее, темный, как ночь за окошком, тыкался в стены, оклеенные старыми пожелтевшими карточками. Огромно, впол-избы, серела печь, в углу над кроватью, запутавшись в паутине, натужно гудела муха.
- Чего молчишь-то? Дубки, спрашиваю, привезла?
- Да привезла, привезла, - отозвалась Санька из- морщившимся, передавленным голосом и добавила, все так же стоя у порога: - Вставай, мама, топи баню.
- Ночью-то! Сшалела ты, Санька, - позевывая крестя рот, завозилась на лежанке мать, тревожа застоявшийся запах перетлевших постилушек. - Эк что забрала в голову, ложись спать. В такую пору только черти в бане моются.
- С ними заодно и помоюсь... Вставай, мама, изгрязнилась я в лесу-то, черно изгрязнилась, - сказала Санька и, взяв с лавки ведра, пошла к речке за водой.
Слева у осокоря, всхрапывая, паслась лошадь лесника. В зыбком мерцании стояли тальники. Кричал перепел, все еще звал подружку, кружилась голова, красный туман плыл перед глазами.
Сзади из сада донеслось тупое тум, тум, ударило сердце: это мать спускалась от избы к бане. Санька наклонилась с мостков, зачерпнула оба ведра сразу, пошла к саду, отнесла и пришла еще раз.
Баня не принесла Саньке облегчения, и когда на заре в бодрых петушиных перекликах она шла на ферму, ноги ее дрожали, подгибались в коленях, неудержимо хотелось лечь на землю, охватить ее руками, припасть к ней и все, все выплакать.
И на ферме у нее все валилось из рук. Долго, переводя спички, она не могла разжечь в кубовой огонь под котлом, чтобы согреть воду, долго не могла приготовить мешанку.
То прольет воду.
То уронит ведро.
То встанет в проходе между побеленных станков и стоит, опустив руки и отрешенно глядя перед собой. Виделся ей лес, сгорбленная под дубками тележка и Мажук, раскрыленный, нацеленный на нее как коршун. Стояло перед глазами его плоское, как блюдце, лицо, слышались руки его, касающиеся ее волос, тела, виделся весь он, тяжелый, отвратный, ненавидимый, и она вздрагивала, напрягалась, как будто это должно было случиться опять.
Еле докормила.
От завтрака дома отказалась. Прошла к кровати,
легла, не раздеваясь, поверх лоскутного истершегося одеяла и пролежала до вечера, глядя в продымленные потолочины и не говоря ни слова.
Обеденную кормежку свиней провела вместо нее мать. Стоная и охая, опираясь на клюку, ходила она по проходу от станка к станку с ведром, и пятки ее, пугая воробьев, тупо стучали по доскам настила... А день голубел, разгорался, сияло солнце, и только у речки над разоренным гнездом рыдала пигалица.
XV
Мажук вернулся домой на рассвете. В избу не пошел, устроился на сеновале. Ёежал на спине, подложив руку под голову, и улыбался далеким, блекло подрагивающим звездам. Думал о Саньке, о косах ее, как он расплетал их, лежал, уходя памятью в лес, туда, на просеку, на перемятую траву.
Всякое было у Мажука за годы его работы лесником, кого только не лавливал на воровстве леса, чем только не откупались от него, боясь суда: кто мясом, кто медом, а кто и деньгами... Со вдов Мажук иной данью брал, на многих закидывал свои сети хитрые, и многие перебывали в них за два десятка лет его службы, но такая, как ныне, белорыбица оказалась в его неводе впервые.
Зря поторопился уйти.
Надо бы еще побыть, понежиться вдосталь, другого случая такого может и не оказаться: не каждый день у Саньки обваливается крыша сарая.
Остаться бы, конечно, можно было, да Санька какая-то чудная, совсем не такая, как другие, с кем ему случалось баловаться в лесу: он целует ее, грудь ладонью трогает, а она будто и не слышит его, будто и нет его рядом.
Деревянная какая-то была Санька.
Голова набок повернута.
Глаза не моргают.
Бездвижная лежит, и даже платье не одернула, наготу не прикрыла, когда содеялось все, только зубы мнут, мнут нижнюю губу. Так и не было раньше ни с кем... Ни слова не проронила, когда, поднявшись и отряхивая с колен лесной мусор, сказал он медленным вкрадчивым голосом:
- Ты, Саня, с земли-то встань, а то неровен час застудишься, дело-то ночное... Давай я платьишко сзади отряхну, оберу сор с тебя, хоть и трава вокруг, а мусора всякого лесного много.
Ни слова не обронила, будто и не услышала его, как лежала посреди просеки с раздвинутыми ногами, так и осталась лежать, бездвижная, закоченелая будто.
(Продолжение следует).
- О здоровье, а также - доступности и качестве медицинской помощи
- Глава г. о. Чапаевск Д. В. Блынский: Развитие города зависит от роста населения
- СТАРАЕМСЯ, ЧТОБЫ УЧЕНИКАМ БЫЛО ИНТЕРЕСНО И КОМФОРТНО
- БЕЗОПАСНОСТЬ ЛЮДЕЙ - ОДИН ИЗ КОМПОНЕНТОВ КАЧЕСТВА ИХ ЖИЗНИ
- НАША СЛУЖБА И ОПАСНА, И ТРУДНА
- ИЗ БОКСА - В ТАНЦЫ!
- НА ПЕРЕДОВЫХ РУБЕЖАХ
- МАМОНТ ИЗ СЕМЬИ СЫРОМЯТНИКОВЫХ
- Все интервью