Газета г. Чапаевска Самарской области
Газета для тех, кто любит свой город

ЛЕСНИЧИХА

7 августа 2013 года

Плоское лицо его было в покойницких пят­нах.

Он глядел на нее не моргая, зрачки его глаз были похожи на шляпки желудей, и чудилось: про­растут сейчас, разветвят­ся и станут дубами. Алек­сандра зябко поежилась, сказала:

- А ты что же думал, Тимофей, что за зло, что сеял ты жизнь целую, на­казан не будешь? Ты же всю жизнь вором был. Скольких баб ты хоро­ших замарал собой, и меня сгубил, отуманил словами бирючьими, по­ходя сломал хворостинку-подростка, а ведь она могла в хорошее дерево вырасти... Так или не так, Тимофей?

- Так, Александра.

- То-то и оно, что - так. Ты виной всему, всех бед моих начало. Ты, как плесень, вполз в меня и опаутинил. Ты разорил, убил мое сердце, ограбил под покровом ночи, а те­перь души во мне ищешь?

Свет Александра не включала, и в сумерках ночи, приземковатый, расплывчатый, Мажук и в самом деле казался коря­жистым пнем. Глаза его тускло светились в углу, как две гнилушки, и дви­гались в чащобе бороды губы:

- Прости ты мне, Александра, ту ночь в лесу, бес попутал, на де­вичество и красоту твою польстился, не утерпел, прости. Что нам теперь с тобой тяжбиться? Все уж позади: горело - потухло, зола осталась, стоит ли золу-то перевеивать, Александра?

- Это верно, золу можно бы и не ворошить, да в ней - боль. На дрова- то за дубки жизнь пошла. Или ты забыл это?

- Прости, Александра, - просил из темного угла Мажук. - Ну хочешь, я перед тобой на колени встану?

И в самом деле, крях­тя опустился на пол, встал на колени, протя­нул к ней растопыренные пальцы:

- Прости, Богом про­шу тебя.

Александра, сложив руки под грудью, стояла перед ним, высокая, крепкая в теле, с белой, словно забураненной го­ловой, и голос ее был вьюжным и белым, мо­розящим у нее был голос:

- Тебе?

- Мне, Александра.

- Простить?

- Прости, Александра, Богом прошу. Земля не держит, выпихивает меня... Каюсь же я, про­сти, Александра.

- Никогда! За все зло, посеянное тобой на зем­ле, непрощением своим взыщу с тебя. И пусть земля под тобой окаме­неет, под иродом.

- Убью я тебя, Алек­сандра, - почернел Ма­жук и стал похож на обуг­ленное молнией дерево...

- Убью, - повторил он и, кряхтя, словно скрипя, поднялся с колен, глаза мутные, как вода весной, когда все грязное со дна поднято.

Александра спокойно встретила его взгляд, ска­зала:

- Я уж тобой один раз убита, дважды не убива­ют, - и посмотрела на часы. - Поздно уж, скоро петухи полночные закри­чат.

- Да, да, - как-то сра­зу сник Мажук и затрево­жился. - Я пойду, мне за­держиваться нельзя, а ты подумай, Александра, еще, о себе подумай, ка­кая была ты и какая ста­ла: Иван и тот не узнает тебя, ты подумай, а но­чью завтра я приду к тебе. Прощай.

И пошел. И прошел от нее близко. И повеяло от него прелью, грибны­ми влажными запахами ночного леса, когда тем­но и глухо, и только вни­зу под деревьями невиди­мые темно дышат папо­ротники.

От порога Мажук вер­нулся, прошел к столу:

- Есть я у тебя не буду, Александра, поздно уж, скоро и верно петухи зак­ричат, уходить пора, но в дорогу возьму. Кречету дам, пусть поест пес.

Прижимая каравай к груди, Мажук отхватил от него горбушку, поднес к бороде, подышал:

- Хорошие ты хлебцы печешь, Александра. Клавка такие не умела печь.

Он посыпал горбушку солью, сунул в карман. Кинул у порога на туск­ло поблескивающую лы­сину фуражку, вышел в сени. Уходя, он резко уда­рил дверью, Александра вздрогнула и очнулась: во дворе, возвещая о полу­ночи, захлебисто кричал петух. Часы на стене по­казывали двенадцать. За окошком в белесой глу­би небес тлели звезды. Вся дрожа, Александра дернула ниточку выклю­чателя и остаток ночи досыпала при мягком, приглушенном свете тор­шера.

День Александра про­вела в лесу, следила за порубкой в седьмом квар­тале, а ночью, едва сом­кнула глаза, к ней опять постучался Мажук, и она встала с кровати, чтобы открыть ему.

Как и в прошлый раз, Мажук прошел в пере­дний угол. Сидел в нем, весь растворившись во мраке, только глаза его зелено, как у волка, све­тились. Он говорил, что в Александре ничего уже не осталось от той Сань­ки, что, словно русалка, привиделась ему однажды ночью выходящей из реч­ка, из белых туманов, что набралась она от леса чего-то темного, чащобного, потому и не узнал ее на базаре Иван и не признает Кречет...

Он ушел, но на сле­дующую ночь пришел опять. Он стал ходить к ней из ночи в ночь. При­ходил, вешал у порога фуражку, проходил в пе­редний угол, садился и тут же растворялся в тем­ноте, и только глаза его светились из мрака, выкарауливали ее - все еще выкарауливали, стерегли.

Александра наведа­лась к Арефьевне, пожа­ловалась ей:

- Ходит ко мне Тимо­фей по ночам. Только лягу, стучит в окошко... Извел совсем, ночи бо­яться начала.

- Господи, - закрести­лась тоненькой высохшей ручонкой Арефьевна. - Страхи-то какие! Это чего же он от тебя, девонька, хочет, леший косматый?

- Чтобы я простила его.

- И только-то!.. Да ты прости ему, милая, ведь ваше с ним горе сколь лет на одном полозу ехало. Наберись милосердия и прости ему, окаянному.

- Да я уж готова про­стить, Арефьевна, и ду­маю днем-то: придет он и прощу, пусть уж не ма­ется, ладно, а как увижу его, мерзостного, да как вспомню жизнь свою с ним, вытянувшуюся на длинную в тридцать лет ночь, и не нахожу про­щения в себе. Ведь он меня, Арефьевна, всю до донышка выхлебал. Не­навижу его, именно нена­вижу.

- А ты в церковь съез­ди, голубушка, на помин его души свечку поставь, помогает, - присоветова­ла Арефьевна, приохивая и жалуясь на боль в по­яснице, и долго Алексан­дру, уходящую от нее, благословляя, крестила щепотью в спину.

Ехать в церковь Алек­сандра не собиралась, потому что в Бога не ве­ровала, но когда Мажук навестил ее той же ночью и пообещал прийти на следующую, поехала.

Своей церкви в Марьевке не было, покровской старушки пользовались. Была в ней один раз Александра, давно еще, в девчонках. В пасхальную неделю было это. Задра­ли у них двух овец волки, две и было всего, и обеих сгубили в загородке под лапасом. Повезли они их с матерью на тележке на базар в город да по пути- то, проезжая Покровку, и завернули в церковь: ма­тери помолиться хоте­лось да службу послу­шать.

Вошли они. В церкви - люди, много людей, и все межой поделены: к одной стороне - бабы, к другой - мужики. Положе­но так, это Александра потом узнала от матери.

Прижались они к сво­ей бабьей половине, мать крестится, шепчет что- то, а Александра, тогда еще Санька босоногая, слушает, оглядывается вокруг, интересно ей, никогда ничего такого не видела. Особенно запом­нился Саньке батюшка: животистый, риза от ко­лен будто на гору взбега­ет, при большой бороде и весь в волосах. Пома­хивает бронзовой кадиль­ницей на цепочках, дымит пахучим ладаном, поет что-то, а вокруг все кре­стятся да подтягивают:

- Господи, помилуй, господи, помилуй.

А в чем они провини­лись перед Богом и от чего Бог должен миловать их, не говорят, и оттого их причитания кажутся Саньке особенно жутки­ми. Стоит она, оглядыва­ется вокруг, на свечи да на иконы дивится - сколь­ко! А мать на коленях возле Саньки стоит, кре­стится, кланяется и себе прощение у Бога просит:

- Господи, помилуй...

И не знает Санька – за что? Может, за то, что нашла ее, Саньку, в кра­пиве, а не на базаре ку­пила... А на что, на какие шиши ей покупать было, когда не было и нет у них ничего? Было две овечки, и тех волки порезали, раз­ве Бог не знает об этом?

А мать гнется головой к полу, просит:

- Господи, помилуй, - шипит на Саньку снизу: - Молись и ты, Санька, ста­новись на колени и кла­ди крест на себя.

Встала Санька, собра­ла пальцы в щепоть, кре­стится, как это все дела­ют, губами шевелит. Мо­литв она не знала, да и молиться ей тогда еще не о чем было, и потому она просто стояла на коле­нях, тыкала в лоб, в жи­вот и в плечи собранные в щепоть пальцы, шеве­лила похолодевшими от непонятного страха губа­ми и низко кланялась, до самого пола, вдыхая иду­щий от него запах потных человеческих тел и пыли, и, как это делали другие, просила Бога:

- Господи, помилуй, - хотя и не знала, за что он должен миловать ее, по­тому что не было еще у нее вины перед Богом.

Сейчас бы Александ­ра нашла о чем молить­ся и за что прощения просить, да не было у нее привычки носить свою беду в церковь, да и не верила она в Бога, но Мажук донимал ее, а Аре­фьевна советовала: «Съез­ди», - и она поехала.

Александра оставила оседланного коня у огра­ды, бросила в кепку си­дящему на паперти юро­дивому мелочь, вошла в храм. В церкви было пус­то и до шепота тихо. Мо­жет, безгрешно стали жить люди, не в чем им виниться перед Богом, перед святым алтарем его, и все у них есть, не о чем просить его, и поэто­му они перестали ходить в церковь, потому и пус­то в ней, всего десятка полтора старушек и око­ло десятка убогих со всех окрестных деревень. Что ж, одним есть что зама­ливать, другим - о чем просить.

Александра стояла в прохладных сумерках под чутким всеслышащим сводом и смотрела на большую икону: Божья Мать с младенцем. Она как вошла, так и увидела ее, и больше уже ничего не замечала. Вокруг были и другие иконы, много икон, и картины - о со­творении мира, о жизни Христа, о муках ада, но Александра видела толь­ко Божью Мать: молодая, красивая, она шла по об­лакам, прижимая к груди младенца, глаза ее были крупно открыты и смот­рели в самую душу - пе­чальные, полные сирот­ства глаза.

И вдруг Александре показалось, что Божья Мать живая, что она не нарисована, а на самом деле идет по облакам, идет в мир и несет миру дитя свое, и что это дитя - она, Александра, что это ее, Александру, несет Божья Мать на муки в мир человеков, и она это, Александра, распята на большом дубовом крес­те, только раны у нее не на руках и ногах, а в сер­дце.

Ее несли, ее принес­ли, распяли. Ей вбили в сердце гвозди. И жалко стало Александре самое себя, и почувствовала она на щеках своих слезы, и не стыдилась их, стояла перед святым ликом Ма­тери Бого-человека и пла­кала, прося у нее проще­ние за прожитую в тем­ноте жизнь.

- Прости, прости меня, Мати, - шептала Александра.

Только это «прости» - и больше ничего, но ведь Мать знает, за что карать и за что миловать отдан­ное на муки дитя свое.

- Бабушка, - наклони­лась Александра к моля­щейся рядом старушке. - Мне бы покойника помя­нуть.

- А ты купи, дочка, свечку, да поставь перед Божьей Матерью, да рупь на блюдо положи, да бу­мажку подай с именем умершего, его и помянут.

Александра сделала все, как учила старушка: и свечку перед Богороди­цей поставила, и рубль положила, и написала имя на бумажке и батюш­ке подала, чтобы помя­нул он в молитвах своих за упокой душу заблуд­шую, и только когда уже вышла из церкви и сади­лась на коня, спохвати­лась, что имя на поми­нальной бумажке поста­вила свое.

XXXIV

Приехала Александра домой и узнала от Арефьевны, что умер Охлестышев Юрий Антоныч. Она сперва и не поверила даже, так это было нео­жиданно и невозможно - Юрий Антоныч и вдруг умер! Он всегда был, и было с ним всегда свет­ло, и как-то немыслимо даже было представить, что он может не быть: с именем его связывалось прошлое Марьевки, ее сегодняшний день, ее грядущее. Он был симво­лом отшумевшего време­ни и потому казался бес­смертным.

Весть о смерти Юрия Антоныча болью вошла в сердце Александры, и она почувствовала, что это теперь надолго: Юрий Антоныч был для нее не просто первым и пока единственным председа­телем колхоза, но и очень близким, дорогим человеком. Он, даже ког­да она ушла с фермы, со­хранил к ней уважение и за приобретенной возле Мажука суровостью умел видеть чистоту и рани­мость ее души, навещал, тревожился, не давал по­холодевшему родничку ее сердца зарасти осокой, оберегал от леса, от тем­ных дебрей его, и в той ночи, в которую погрузи­лась она с безоглядной отчаянностью, был для нее добрым месяцем, и зная, что он рядом и, если она крикнет: «По­могите!» - отзовется, по­даст руку, выведет на твердый берег, на верную тропу, зная это, чувство­вала себя защищенной.

Он был в детстве. Это он поставил ее мать вы­пекать во время войны для колхоза хлебы и тем уберег ее от голода, а воз­можно, и от смерти... Он был в юности. Это он, приходя к ней на ферму в самую трудную пору, умел зажечь ее радостью жизни. Не растеряться в час беды ведь тоже надо уметь, и он учил ее это­му. Он был и позже, ког­да она была с Мажуком. Он уберег ее, не дал про­расти в ней злосердию, нелюбви к людям.

И вот теперь его не было.

И Александра чув­ствовала себя осиротев­шей. После матери смерть Юрия Антоныча была для нее самой боль­шой утратой... Она пусти­ла коня пастись, наско­ро убралась во дворе, на­дела тихое, подходящее случаю платье, наброси­ла на плечи черный с красными цветами плат и пошла.

Она не повязала во­лосы, шла с открытой седой головой. Она как бы несла ее, повинную, на последний, посмерт­ный суд его. Она шла к человеку, которому была многим обязана в своей жизни, которому была обязана даже со­хранившимся в душе солнцем.

 

(Продолжение следует). 

Комментарии (0)