ЛЕСНИЧИХА
Александра поставила кувшины с молоком на полку, прикрыта фанерными кружочками - пусть отстаиваются, прошла к лестнице. Здесь у нее под соломой - куски голубоватого, заготовленного с весны льда. Она откопала несколько кусков, снесла к телеге, обложила мясо: ночь хоть и прохладная, но так надежнее.
Приказала Кречету:
- Карауль тут.
Присела возле него на корточки, почесала за ушами. Пес радостно повизгивал, принимая ласку. В загородке кухал осиротевший боров, тянул ноздрями припахивающий кровью воздух, к корыту не подходил, не ел и даже от пойла отказался.
Александра подошла к загородке.
Привалилась к верхней жерди грудью.
Окликнула хряка:
- Тоскуешь, Борька?
Хряк повернул на ее голос рыло, насторожил горячие лопушистые уши, глаза его красно пыхнули.
- Ничего, обвыкнешь. К потерям привыкают. И тяжело порой, а приходится, а ежели б не привыкали, то и жить было бы нельзя.
Потянула руку почесать, но хряк, опасливо оскаливая клыки, попятился в дальний угол: от руки Александры пахло кровью, и хряк боялся ее.
- Не сердись и зла не таи, нам еще встречаться с тобой долго - до белых морозов, а там, как и братца твоего, свезу на базар. Хозяйство-то у меня большое, сам видишь, а много ли мне одной надо? Без базара не обойтись: куда чего девать будешь? А люди нуждаются, отчего не продать?
Дорога на базар Александре привычна и знакома с детства. Правда, в девчонках она ходила на базар пеши, толкая перед собой тележку, ходила от большой нужды, а не от большого достатка.
Сейчас она везет лишнее.
Тогда везла последнее.
Одной нуждой прикрывала другую.
Да разве она только? Из двора в двор пройди, все так жили: на трудодень-то получали граммы горькие и деньгами копейки слезные, не разбежишься. Трудно из жизни уходила война, много дыр оставила, долго латать пришлось. А тут еще с налогами рассчитаться надо было.
Налоги...
О них нынче забыли.
А в те годы все были захлестнуты ими вроде петлей: во дворе все пересчитано, внесено в книгу, обложено. За избой в огороде тоже все перемеряно, учтено: сколько картошки посажено, сколько луку, моркови.
Пересчитаны яблони в саду.
Взяты на учет вишни.
Кусты смородины.
С яблони отдай. С вишни уплати. За смородину разочтись. А на них и не бывает почти ничего, так если во рту летом покислить да цвету весной порадоваться. Чтобы сад что-то давал, ему руки нужны, сила, а где ее было брать, силу-то, в те годы? Поля все отымали да фермы, для дома уж и не оставалось ее.
Сад зарастал.
Дичал.
Но яблони все-таки были. И вишни были. И кусты смородины. А раз все это есть, то и плати - вот тебе обложение. За каждое дерево не забудь отдать, тут они все помечены. Место деревья в загородке за избой занимают, а ничего не дают - голехонький убыток. И не выдержала однажды по весновке мать, достала из-под лавки топор и, хромая, пошла к саду.
- К черту, на дрова, на кой прах они нам, убыток-то плодить. Картошки насадим, тыквами займем, хоть на базар будет свезти что, за огород расчесться, - говорила мать и, вся острая, нацеленная, решительно хромала к яблоням, грозя им тяжелым зазубренным топором, словно они были виноваты в ее тяжелой вдовьей колхозной судьбе.
Мать хромала смолоду: росли у пальцев какие- то болячки, черные, с острыми корешками - не наступить. Ходила на пятках. До сих пор у Александры их стук в ушах стоит, даже во сне иногда чудится: ходит мать по избе, бухает - туп, туп, туп.
Очнется Александра.
Вслушается.
Но, кроме стука часов, ничего не слышит.
Замужем мать не была, прижила Александру в девках, одиночество-вала: с ребенком кому погодишься? Да еще ноги эти... Будь они здоровыми, за вдовца бы, может, за какого вышла, его бы детей растила, и у Саньки какой бы никакой отец был, а обезноженной да с дитем - куда ей замуж? Баба в хозяйстве крестьянском - главная сила: на ее руках и дети, и огород, и изба, а из матери какой помощник, сама в помощи нуждается, потому и прокуковала век одинокой кукушкой.
Страшная она была в то страшное утро.
Дыша горячо и черно ругаясь, она шла тропинкой с опасной решимостью в глазах, шла, чтобы уронить на землю бело-розовую красоту только что расцветших яблонь и вишен, шла, кривясь от боли, а Александра, тогда еще просто Санька, бежала сбоку, плакала, хватала за руку:
- Мама, остановись... Сжалься, мама. Это же сад, разве можно рубить его! Его же больше не будет... Земля не простит, тоской изведет. Разочтемся как-нибудь, мама, продадим что-нибудь.
Тропинка, щетинясь сухостоем, сбегала к плетню и, прогоркнув в калитку, выбегала к речке на дощаный мосток, невесть кем и когда поставленный, с которого они с матерью брали воду и полоскали простенькое бельишко.
Мимо бело пушащихся вишен и яблонь, страшная от боли и решимости, мать выхромала к мосткам и остановилась над водой, еще мутной после половодья, не отстоявшейся, и, сухо и беззвучно плача, уронила в нее топор с горбатым топорищем. Булькнув, он ушел ко дну, вода сомкнулась над ним, колыхнулась кругами, поморщилась какое-то время, недовольная, что ее потревожили, и снова пришла в спокойное состояние, отражая майское небо с редкими на нем завитушками облаков.
- Господи, - прошептала мать, - что не натворила-то едва в недобрый час от ума глупого! Чего испугалась-то, дура? Ведь хужее, чем есть, не будет, а к тому, что есть, я уж привыкла, втерпелась.
Изъеденное оспой лицо ее мягчело.
Медленные глаза ее отходили, наливались светом и жизнью.
Всего и не высловить, что пережили, а и высловишь - никого не тронешь отошедшей бедой своей. Иное время пришло, иные пошли и люди. Не нуждой, избытком друг перед дружкой хвастаться начали. Не тронутое огнем время пришло: время не духа, время вещей, как любил говорить покойный председатель колхоза Юрий Антонович Охлестышев.
Покойный...
Даже как-то и не вяжется с Юрием Антоновичем это холодное, сухостойное слово... Ах, как он, Юрий-то Антоныч, любил шутить, смеяться и как умел поддержать в нелегкую минуту жизни. Пройдет, бывало, по ферме и будто солнышко пронесет над собой, и дырявые стены уж не такими мрачными кажутся, и свиньи не такими голодными, и труд не таким адовым, раздавливающим, будто новые силы влились в тебя и сделали возможным невозможное: жить дальше.
Нет его больше.
Быт и нет.
От него остался лишь холмик земли, пирамидка со звездой и портретом да еще свет в сердцах тех, кто знал его и продолжает помнить... Но ведь это много - свет в сердце! Не каждому дано нести его, не каждому дано сеять доброе, не умирающее с человеком.
Мажук вон сеял иное.
Иным и в памяти остался.
Но о нем лучше не думать, ну его к черту, этого Мажука, этого проросшего лесом человека. У него было в груди не сердце, а гиблая, глухая чаща, где живут совы и прячутся волки.
Ну его.
Ему и так много отдано.
Целая жизнь.
В длинной ночной сорочке, босая, с распущенны по спине волосами Александра стоит в избе перед зеркалом и при свете месяца смотрит на свое отражение. Ей пятьдесят, но выглядит она крепко - с запасом на многие еще лежащие впереди годы.
Правда, волосы у нее будто инеем присыпаны.
Но волосы не в счет.
Волосы седеют не только от старости.
У Александры они поседели рано. Ей не было еще и двадцати трех, а уж она была белая... Нет, до старости ей еще далеко. В ней еще много бабьей неизрасходованности, и мужики при встрече косятся на нее не без интереса, а Яков вон, чудильник, даже предложение сделал, в жены позвал.
Но это от вина.
Выпил мужик лишку.
Одиночество и выросло в слезы, в стон сердца.
Ах, Яша, добрая душа. Плохо тебе без Вари твоей, любил ты ее, лупоглазую, и любишь. Ведь любишь же, Яша? Конечно, любишь, что спрашивать о том, что и так видно: ко мне свататься пришел, а сам о ней думал весь вечер и о ней плакал... Плачь, Яша, плачь, кто осудит слезы твои? Они от сиротства, они по ушедшей, но не умершей любви твоей. Плачь, Яша, плачь...
V
У глухой стены разобранно белела кровать, ждала ее. Лишние подушки вдавлены в кресло, одеяло в ситчиковом цветном пододеяльнике отпахнуто к стене и как бы зазывает: ложись, Александра, отдыхай, устала ты за день, ведь с раннего утра на ногах. Ложись, кровать расстелена, ждет тебя.
Ах эта кровать! Сколько она знает всего и сколько помнит... Если бы она вдруг заговорила, черен был бы рассказ ее, это был бы крик о насилии, совершаемом на ней неостановимо из ночи в ночь почти тридцать долгих лет. Да, в этой поставленной к лесу лицом избе было все: ненависть, презрение, тоска о потерянном.
Все было.
Не было только любви.
И любви не было здесь никогда... Но лучше не думать об этом, не вспоминать, не то сойдешь с ума, еще раз поседеешь.
Александра повернулась и неслышно, как белый призрак, пошла к постели, зеркало смотрело ей в спину, отражая ее волосы, длинно сбегающие по спине почти до самого пола. Волосы у Александры необыкновенны, и всегда перед сном она распускает их и ходит по избе, ощущая за плечами их приятную невесомость. Их любил когда-то ласкать Ваня, только мало ей пришлось порадоваться его ласкам, очень недолгой была их любовь, хоть и жила в сердце всю жизнь. Жива и теперь.
Да, Александра любила.
Любила не здесь.
Не в этой повернутой окнами к лесу избе, а на взгорбке у речки, в хилой, осевшей на два передних угла, как на две клюки, избенке, охваченной старым пропыленныш плетнем, с убереженным от топора садом и старенькой банешкой внизу, в которую набиралась по весне вода и в которую летом нередко заглядывали через порог припрыгавшие от речки лягушки.
Александра любила.
Любила, когда была Санькой, Санькой-певуньей, Санькой-хохотушкой, с длинными, почти до пола, косами.
Ах, какие у нее были косы, и как нравилось ей, расплетя и распустив их по спине, идти утром босиком по осыпанным росой травам, а ночами, когда все спят, купаться в речке, тихо плыть на спине среди лопушистых лилий, стебли которых упруго и глубоко уходят в воду и там, глубоко под водой, незримо сосут землю. И как нравилось ей, выйдя из воды, стоять на мостках и, отжимая волосы, показывать небу и звездам свою чистую, нетронутую девичью обнаженность, стоять под звездами и небом и чувствовать в себе звезды и небо.
Боже, как она любила, Санька Пряхина!
Нет, это не фамилия.
Прозвище.
Фамилия ее - Балахна. Санька Балахна. Мать, болея, работать в колхозе не могла, а жить-то как-то надо было, и она пряла людям пряжу, пряла всю жизнь, и потому звали ее Пряхой, а Саньку - Санькой Пряхиной.
Была у нее в детстве и еще кличка, жгучая как крапива, но о ней лучше не думать. Зачем думать что ты - ничья, что зачала тебя мать в сладкий сумасшедший час любви своей не в законной постели, а где-то в чилижнике, не покрытая венцом и без записи в Совете, зачала от Спирьки Жихарева, парня веселого, чупрынистого, неотступно вязавшегося к ней с самой весны.
Жила Антонина, мать Саньки, одна, отец с матерью померли в двадцать первом, очень голодном году, умерли зимой, а Антонина как-то сумела дотянуть до весны, до первой зелени. Чуть сошел снег, выползла на пригорок, сщипывала, вроде ягненка, первую завязь гусиного лука, а там и крапива в овраге обозначилась, лопухи пошли, она и убереглась от смерти.
Жила Антонина одиноко.
Сурово.
Назяблась в сиротстве.
А Спирька слова хорошие говорил, душу грел, мочки ушей целовал, обещал жениться:
- Вот уберемся с отцом в полях, свезем снопы к овину, обмолотимся и - в церковь. И лез руками к груди и к иным местам, еще более ухорошенным. Легковерна была Антонина, уговорлива, поддалась Спирьке, стала спать с ним. Думала: уберутся Жихаревы, и женится на ней Спирька, покроет венцом утрату ее девичьей чести. Однако сложилось все не так, как мыслилось.
Отец у Спирьки трех лошадей имел, да двух верблюдов, да всякой другой живности целый двор. Одному с хозяйством таким где управиться, батраков держал, его и раскулачили в тридцатом. Лошади его с верблюдами в колхоз отошли, и остальное все - и дом, и постройки надворные.
- Нашим горбом нажито, - сказал Юрий Антоныч Охлестышев, ставший председателем колхоза, - нашим и быть должно.
Под самый корень подрубили Жихаревых и выслали из села. Вместе с отцом выслали и Спирьку. Ночь перед отъездом он провел у Антонины в кровати и все спрашивал, целуя:
- Будешь ждать меня, Тонька?
- Буду, - говорила она, сглатывая слезы. А он не верил, требовал:
- Поклянись. И она клялась:
- Пусть земля выкинет из себя кости отца с матерью, если солживлю, изменю тебе, пусть помрут во мне нерожденными дети мои, а с ними и весь род мой прервется.
На заре, прощаясь с ней, Спирька сказал, обнимая ее в сенях:
- Я приеду за тобой, ты только жди, а не то письмо пришлю с адресом и приедешь ко мне ты. Бросай сразу все и приезжай. Поженимся и будем жить. Страна большая, приют нам где-нито сыщется. Разве мы убийцы какие? Жили, работали.
Антонина соглашалась и ждать, и приехать, говорила, прижимаясь к его груди непокрытой головой:
- Где ни жить, лишь бы вместе.
А в щели стен голубовато сочился рассвет, и петух во дворе трубил о наступлении утра.
(Продолжение следует.).
- О здоровье, а также - доступности и качестве медицинской помощи
- Глава г. о. Чапаевск Д. В. Блынский: Развитие города зависит от роста населения
- СТАРАЕМСЯ, ЧТОБЫ УЧЕНИКАМ БЫЛО ИНТЕРЕСНО И КОМФОРТНО
- БЕЗОПАСНОСТЬ ЛЮДЕЙ - ОДИН ИЗ КОМПОНЕНТОВ КАЧЕСТВА ИХ ЖИЗНИ
- НАША СЛУЖБА И ОПАСНА, И ТРУДНА
- ИЗ БОКСА - В ТАНЦЫ!
- НА ПЕРЕДОВЫХ РУБЕЖАХ
- МАМОНТ ИЗ СЕМЬИ СЫРОМЯТНИКОВЫХ
- Все интервью