ЛЕСНИЧИХА
За окошком - синяя морозная стынь, а иногда – вой ветра или волков. В такие воющие ночи Санька набрасывала на плечи полушубок, выходила к избе, стояла, слушала, как сипит метель. Подкатывало желание: встать под ветер, пойти впереди снега и идти-идти...
Но ведь ее уже удуло однажды, она и так уж в холоде, в самом сердце его.
Светят окна, как бельма, их с Мажуком окна, больше ни у кого огня нет, только у них. Спит Марьевка, занесенная буранами и овеваемая метелью. Где-то у Лысой горы воют волки.
К ним бы.
В их стаю.
Нет, к волкам ей путь заказан: не примут ее. Дорога у нее одна, и она сама ее себе выбрала и будет идти по ней, пока не остановится сердце... И она возвращалась в избу, стелила постель, говорила, проходя к зеркалу и распуская перед ним волосы:
- Давай спать, Тимофей.
И трогала ладонями теплый, тугой, дозревающий живот.
... В марте, когда под омолодевшим солнцем рыхлели и, мягко вздыхая, оседали снега, а грачи, вернувшись с юга, ремонтировали в лесу старые гнезда и ругались с воронами, Александра разрешилась. Роды были тяжелые, неблагополучные, младенец родился мертвым. Его похоронили в голубенькой распашонке и в башлычке со сборенными алыми лентами.
Мажук сам сколотил гробок.
Сам под мышкой отнес на кладбище и похоронил.
Александра, выздоровев, не поинтересовалась, где похоронен рожденный ею младенец, ни разу не навестила его могилку, не оприютила ее, и она вскоре просела, заросла чабрецом и горькой полынью, перестала быть видимой, словно никто не рождался и не умирал.
А по селу серой гадюкой поползла сплетня, что с ребенком у Саньки не все ладно. Когда родился он? В марте. А когда Санька замуж вышла? То- то и оно-то, не выходит со сроками-то. Выползла сплетня из подворотни Аксютки Голубевой и пошла гулять по дворам, обрастая подробностями. Переехала Санька своим колесом Аксюткино счастье - Аксютке мечталось хозяйкой в сытую избу Мажука войти, а вошла Санька, Аксютка и мстила ей теперь, говоря, что младенец у Саньки и не от Мажука вовсе, что нагуляла Санька живот с приезжавшим на уборку шофером.
Сплетня, перекатываясь от избы к избе, полнела, разрасталась, и вскоре уже передавали бабы друг другу за достоверное, что у Саньки была любовь не только с проезжим шофером, но и с прикомандированным трактористом и с уполномоченным из района и даже кое с кем из марьевских мужиков.
- В мать пошла Санька, в Антонину: калитка- то не больно крепко запирается, всяк желающий входи. Все овраги теперь переерзает, всех мужиков собой пометят. Жарко печка у девки топится, на всех тепла хватит.
Не успела одна мутная волна отшуметь, как покатилась вторая: дитя у Саньки, оказывается, родилось живым, да не нужно было Саньке, чтобы оно жило, оно и не живет. Извела его Санька: сдавила ногами, когда рожала, он и не задышал. Волна выкатилась все из той же Аксюткиной подворотни, но была принята и у других. Судили бабы Саньку, лузгая семечки:
- Надо же - дитя извела!
А ведь знали все: упала Санька. Шла от Мякишевых, поскользнулась и упала, и начались у нее роды прямо на улице. Санька еле доползла до фельдшера Павла Алексеевича, сказала, держась за косяк двери:
- Рожаю я, помогите.
У него и разродилась
посреди избы на соломе, промаявшись три часа. Не готова она была к родам еще, а ребеночек стронулся при падении, и пришлось Павлу Алексеевичу выдавливать его с женой полотенцем.
Младенец шел трудно.
Долго.
И родился мертвым.
Павел Алексеевич пытался привести его в чувство, тряс за ножонки, ладонью по синему заду хлопал, но ребеночек так и не задышал.
Все-то бабы знали, но искра в солому была пущена и разрослась в пламя, в котором и догорало, испепеляясь, некогда доброе Санькино имя. Шептались все, и потому сплетня была безликой и обижаться конкретно было не на кого. Санька, до крови искусывая губы, выговаривала по ночам Мажуку в кровати:
- Жену твою грязью пачкают, а ты молчишь?
- А что я могу? - говорил Мажук и глядел в потолок. - Не в открытую говорят, втихую, а слух как удержишь? У слова хвоста нету, не за что ухватиться-то. Спроси у ветра, откуда он.
- А лес? - напомнила Санька, и губы ее собрались в синий злой узел. - Не ты ли говорил, что жить - значит жать, вот и зажми всех в кулак, не давай ни палки, на коленях приползут, языки-то поприщемят.
Это Мажук одобрял.
Это было по сердцу его.
И, грея на белой Санькиной груди шершавую, тяжелую, как кора дуба, ладонь, радовался в темноте: за ум берется Санька, переламываться начинает. Это хорошо, это даже очень хорошо, а то тому - слегу, тому - две, и все за будь здоров... И, довольный, что Санька образумилась, на нужную дорогу жизни выходит, Мажук приподнял с подушки голову, придвинулся и благодарно накрыл Санькины губы своими - холодное горячим. Сказал, охватывая ее лицо ладонями и запуская в волосы пальцы:
- Вот теперь ты, Саня, молодец, я тебя такую люблю.
И, желая доказать уже сейчас, что он доволен ею и любит ее, накрыл ее тело своим.
Утром к Мажуку пришла Арефьевна, попросила леску:
- Нужда крайняя.
Мажук во дворе запрягал коня, к объезду участка готовился, уперся в клещевину хомута ладонью, затянул супонь. С ответом не спешил. Обмахнул вокруг оглобли поперечник, принес с задов сена, настелил в возке, полез в карман за куревом, слова ронял медленные, тянущие душу:
- Я - что? Я - пожалуйста, но строгости сильные пошли. Бумагу сверху прислали - каждое дерево на учете держать: стратегический материал. Обстановка, сама знаешь, какая, кто знает, как все обернется. Ты бы лучше с Александрой поговорила: сидеть-то за тебя мне, а страдать - ей, одна останется, если увезут меня. Ступай к жене, как она решит, так и будет. - И, распахнув ворота, вывел коня со двора. Распорядился, не оглядываясь: - Закрой за мной.
Уверенный, что его услышат и сделают, как сказал он.
Арефьевна притянула сперва одну половинку ворот, потом другую, посмотрела, как, сидя боком в возке, Мажук уезжает к лесу, пошла в избу. Чесанки оставила в сенях, чтобы не наследить, вошла в черных вязаных носках с обшитыми мешковиной пятками.
Санька дотапливала печь, загребала жар кочергой. Арефьевна покрестилась на передний угол, отвесила поклон:
- Мир дому твоему, Саня.
Санька разогнулась в спине, поставила кочергу в угол, отозвалась:
- Здравствуй, Арефьевна.
И ждала, что та ей скажет. И Арефьевна, торопясь, обсказала нужду свою, что вот подправить во дворе кое-что нужно, а лес только в лесу. Они были с матерью подругами, с сыном Арефьевны Никитой Санька ходила в школу и каталась на санках, своих у нее не было, Санька это всегда помнила, сказала:
- Ладно, вернется из леса Тимофей, скажешь - разрешила я. Он покажет потом, где взять, чтобы лесу неущербно было.
Арефьевна поклонилась и поспешила уйти.
В сенях обуваться заробела.
Вышла на крыльцо с чесанками в руках.
С той поры так и повелось: если кто обращался к Мажуку с просьбой о лесе, Мажук отправлял просящего к жене, а уж она решала - дать или нет.
И загуляли по селу новые шепотки:
- Озверела Санька. Мажук лют, а эта и вовсе будто в шерсти родилась, не знаешь, с какого бока и подойти к ней, чем умилостивить.
Приходила к Саньке мать.
Сидела на лавке.
Дула на руки, грелась: зазябла, пока шла.
Санька, когда стала жить с Мажуком, пыталась одеть ее, купила и платьишко новое, и полупальто плюшевое, и шаль. От подарков мать хоть и не отказывалась, однако и носить не стала: боялась - люди осудят. Доит, скажут, Санька Мажука: и сама возле него оделась, и мать приодела. Суда людей Антонина боялась и Саньку пришла оберечь от него.
Сидела на лавке.
Дула на руки.
Увещевала:
- Уйми сердце, Саня, не туда оно ведет тебя. С селом, дочка, не ссорься, пропадешь. Что благородишься-то? Не больно ахти из каких высоких хором взята.
Санька возилась у печки, доставала щи, покормить родительницу, отставила ухват в угол, загремела миской:
- Это моя печаль, мать, и ты ее не тронь.
- Но ведь ты же кровинка моя, Саня, мне же больно.
- И все одно молчи, - говорила Санька, черпая из чугуна уполовником.
Антонина кукожилась на лавке, все еще никак не могла согреться, вытирала кончиком платка слезы:
- Я-то могу и помолчать, Саня, да ить всех молчать не заставишь. Судачат о тебе бабы, нехорошее говорят, что любовь у тебя покупная, что ты Мажуку за кусок жирный продалась. Гоже ли мне, матери твоей, слышать это?
Санька круто повернулась от загнетки, так круто, что щи даже плеснулись из миски:
- Бабы?.. Судачат?.. Обо мне? - Глаза ее грозили, и в голосе была угроза. - Да им ли судить меня? Кто из них, безмужних, не задабривал его собой втихую, я в открытую пошла, и грязью меня ляпать? Змеиться? Не прощу! Вырву жало. Вместе с зубами вырву, все данниками моими будут. Без леса селу не прожить, а лесу мы с Тимофеем хозяева. Без палки насидятся, забудут и что Балахна я, и что в чилижнике найдена, по имени-отчеству величать станут.
Санька была страшна в гневе своем, и мать черной дрожащей рукой закрестила ее с лавки:
- Ой, Санька, нешто можно так о людях-то?
- Не Санька! В адамову пору Санькой была, отныне я всем - Александра. И тебе тоже.
Мать закивала согласно головой, в мудрых спокойных глазах ее - боль и ужас:
- Пусть, Саня, пусть Александра ты, только в исключительность-то не возводи себя, не отбивайся от мира, загибнешь без людей-то: зло к добру не ведет. Поднятая плеть по тебе же и ударит.
- Как люди ко мне, так и я к ним, и ты, мать, на пути моем не становись, а то ведь я могу и тебя невзначай задеть, больно сделать, а ты и без того много боли на себя взяла, лишняя зачем тебе?
- Это уж так, дочка: лишнее всегда ни к чему, зачем оно, лишнее-то, и того, что есть, хватает... Только не туда ты глядишь, Саня, не о том думаешь.
- Отколь тебе знать думы мои? - нацелилась на нее Санька прищуренным исподлобным взглядом. - Ты в думах моих была? Знаешь, какие грозы полыхают в них? Тогда и молчи, тянешь из кудели нитку и тяни, за чужое веретено не хватайся, пальцы обожжешь, а я уж как-нибудь без твоего совета обойдусь. И не тревожься, с жалобой к тебе на одиночество свое не приду и слез моих ты не увидишь: в сердце они умрут моем.
И вдруг, словно споткнувшись о пролившиеся слезами глаза матери, сломалась, шагнула к ней, пала на колени, обхватила ее обиженные здоровьем ноги, прижалась щекой к ним:
- Плохо мне, мама, потерялась я, силушки нет жить дальше. Лечу куда- то, а куда, и сама не знаю... Себя боюсь, характера своего боюсь.
И билась в ногах ее, сухо дрожа плечами.
Мать бережно вдавила ее лицо в колени свои, поглаживала темными ладонями ее волосы, приговаривала смаргивая слезы, старым искрученным голосом:
- А ты поплачь, поплачь, дочка, сердце-то и отойдет, помягчеет. Исток из него должен быть, из сердца-то... Поплачь, Саня, горсточка ты моя горькая, - говорила Антонина, комкая у себя на груди хилую, не щадящую от стужи одежонку. Изъеденный временем остренький подбородок ее тряско поклевывал, пальцы правой руки собирались в щепоть для сотворения креста.
Всю жизнь она жила надеждой на Бога и теперь просила у него милости для заблудшей дочери своей.
Тихо, совсем тихо стонут во сне во дворе гуси.
Душно.
Александра стоит у раскрытого окошка, а дышать нечем, и нестерпимо хочется вот так, как есть, как это было в девичестве когда-то, босиком, в сорочке, с распущенными по спине волосами, выйти и пойти к речке, к старым мосткам, где стояли они когда-то с Ваней перед уходом его в солдаты в ту последнюю ночь их любви.
Ах, какая это была ночь!
Одна из всей жизни.
И - на всю жизнь.
Да, в речку бы сейчас, лечь на спину и плыть, глядя в лицо звездам... А Иван отказался от них, заземлил себя. Что ж, у каждой птицы своя дорога в небе и своя высота: иной потолок у сокола, иной у зяблика. Зяблики ведь тоже летают в небе, только держатся пониже, высота пугает их, кружит головы, и они, с опаской поглядывая на облака, жмутся к кустам.
Есть своя дорога в небе и у коршуна.
Высокая.
Хищная.
Она по характеру таким, как Мажук. Им нужны не звезды, им нужно небо и не для полета, а для того, чтобы дальше увидеть и больше закогтить... А ведь и она, Александра, едва не оказалась в их стае, едва не пригасила в себе лебединое, и пригасила бы, если бы ее, озябшую на ветру жизни, не согрела тогда своей вдовьей слезой мать да не подал руку стрелянный Спирькой Жихаревым Охлестышев, милый Юрий Антонович.
Он пришел перед обедом. Мажук был в лесу. Александра в сизой атласной кофте рыхлила в ящике на подоконнике рассаду, когда услышала - залаял во дворе Кречет и закагакали гуси.
- Кто это еще там?
Слышит - на крыльце
кто-то ноги отирает. В сенях уже - шарк, шарк - шаги по доскам. Дверь подалась, и в избу вошел Юрий Антоныч в простеньком вездеходном пиджачке, в таких же простеньких брючишках, в полуботинках. Легкие синеватые глаза лучатся улыбкой:
Гостем к тебе, Шура. Не прогонишь?
(Продолжение следует).
- О здоровье, а также - доступности и качестве медицинской помощи
- Глава г. о. Чапаевск Д. В. Блынский: Развитие города зависит от роста населения
- СТАРАЕМСЯ, ЧТОБЫ УЧЕНИКАМ БЫЛО ИНТЕРЕСНО И КОМФОРТНО
- БЕЗОПАСНОСТЬ ЛЮДЕЙ - ОДИН ИЗ КОМПОНЕНТОВ КАЧЕСТВА ИХ ЖИЗНИ
- НАША СЛУЖБА И ОПАСНА, И ТРУДНА
- ИЗ БОКСА - В ТАНЦЫ!
- НА ПЕРЕДОВЫХ РУБЕЖАХ
- МАМОНТ ИЗ СЕМЬИ СЫРОМЯТНИКОВЫХ
- Все интервью