Газета г. Чапаевска Самарской области
Газета для тех, кто любит свой город

ЛЕСНИЧИХА

3 июля 2013 года

Именно так и говорил - с мягким знаком в серед­ке... В передний угол по­ставит и с месяц любуется и повторяет на разные го­лоса, но с неизменным восхищением:

- Истинный шедьевр!

И причмокивает гу­бами, словно конфетку сосет.

С месяц так, а после заменит поделкой из де­рева или другим чучелом, а это вынесет в сени, где оно мешается под рука­ми до тех пор, пока Алек­сандра, осердясь, не вы­кинет его в овраг или не отдаст ребятишкам на забаву.

Иногда, отложив в сторону вязание или шит­во, Александра приноси­ла с подоконника доску с шашками, подсаживалась к Мажуку, брала из его руки нож, снимала очки с носа.

- Хватит тебе шедевры- то плодить, сыграем да­вай. Играла азартно, до пота на лице. Проигры­вая, сердилась:

- И везет же тебе. Во всем везет, даже заплакать хочется. И как я уголок этот проглядела твой.

И зло сгребала шаш­ки в коробку, словно они были виноваты в ее про­игрыше и торжестве Мажука, выходила на улицу, на мороз - остыть и на­стыть на всю ночь.

Так при проигрыше.

А если выигрывала, радовалась, в ладони хло­пала:

- Как я тебя, а!

На щеках загорался румянец, глаза блестели, голос мягчел. Шашки складывала бережно, лю­бовно относила их на по­доконник, потягивалась, прогибаясь в груди, и, сладко пристанывая, гля­дела на ходики с теремком и кукушкой:

- Поздно уж, давай спать, Тимофей, - и пер­вой ложилась в постель и отдавалась в такие ночи хоть и без любви, но и без ненависти.

В такие ночи было с ней легко.

Просто.

И они лежали и не­громко разговаривали в сумерках избы, чувствуя тепло близкой голландки. Однако выигрывала Алек­сандра редко, а нарочно проигрывать Мажук не хотел: пусть хоть в шаш­ках его верх будет, и пото­му чаще всего ночи у них были студеные, извьюженные - спина к спине. Ма­жук не вытерпел, попрек­нул как-то.

- Лежим мы с тобой, Александра, вместе, а как будто врозь. Не обнимешь никогда, не поцелуешь, не поговоришь со мной.

- А о чем говорить нам с тобой? - отозвалась Александра. - Перегово­рено уж все.

- Это когда же мы ус­пели переговорить-то?

- В лесу, на просеке, у тележки с дубками. Ты там ух каким разговористым был. В лесу все тобой было сказано...

Мажук повернулся на подушке лицом к ней, при­поднялся на локте.

- Зачем тогда замуж за меня шла, если всю жизнь молчать собираешься?

- А я совестью твоей пришла к тебе.

- Че-ем?

- Совестью.

- Как это?

- А так: буду идти пе­ред тобой нескончаемо год за годом, чтобы видел ты: вот она я, Санька, кото­рую сгубил ты ради насы­щения плоти своей звери­ной. Много ты зла совер­шил за жизнь свою, Тимо­фей. Я - приговор твой, наказание твое до сконча­ния века. - И поморщи­лась, словно принюхива­ясь к нему: - Лес у тебя в душе, дебрь, чащобный ты человек. Нет и не будет тебе прощения в окаян­стве твоем.

- Что говоришь-то, Александра? Так нельзя жить - с ненавистью-то.

- А с растоптанной ду­шой можно?.. А я живу с тобой, с кобелем, и все жду, когда совесть тебя окликнет, когда закри­чишь ты, гниль свою уви­дя, покаешься, а ты еще, оказывается, и любви ждешь. Гляди-ка чего за­хотел... Скользкий ты, как жаба, даже противно ле­жать возле тебя.

Глаза ее смотрели на Мажука в упор, но он не видел себя в них - в них колыхался лес, тот, ноч­ной, давний, с тележкой на просеке и с распрос­тертой Санькой на траве... В горле запершило, и Ма­жук с трудом выдавил из себя, давясь подступив­шим кашлем:

- Ну если я так проти­вен тебе, уйди, оставь меня.

- Этого нельзя, Тимо­фей, - спокойно сказала Александра. - Я к тебе навсегда пришла. Навсег­да. В ночи, как вор, зага­дил меня собой, в ночи и жить будешь... После смерти, говорят, каждо­му воздается за совер­шенное им, а я тебе за пакостность твою при жизни твоей воздам.

За окошком ныл из­зябший ветер. Длящейся ночи не было исхода, и лес почти вплотную под­ступал к избе, в которой страшная в своей изначальности шла жизнь: его, Мажука, и ее, Алек­сандры. Ненавидимый ею, он жил как в бреду, в каком-то нескончаемом тумане, и все виделась ему речка, месяц за вер­бами, и она, Александра, тогда еще просто Санька Пряхина, выходит из воды с длинными, как у русал­ки, распущенными по спине волосами.

Он пьянел от этой памяти.

И, что ни ночь, шел к ее телу как заворожен­ный.

И даже в этот раз не пересилил себя, взял ее, холодную, бездвижную. И она не противилась и не сказала ни слова, только пристально смотрела на него, и глаза ее были как два темных речных омута.

И всегда так: руки не отведет, слова не скажет, лежит окаменело, и толь­ко глаза живут, в душу смотрят, знобящие, оттал­кивающие. Страшно и жутко глядеть в них, но и нет сил не глядеть: такая глубь и такая даль откры­вается в них.

И сладко.

И темно.

И в голове кружение, а тело ее... Оно пахнет ле­сом, смолой, березовыми листьями, земляникой и грибами.

И он брал ее.

И все забывалось.

И шла жизнь, пустая, низачемная, шла натужно, как однажды запущенная, останавливающаяся, но еще не остановившаяся и потому хило вертящаяся юла - на последнем изды­хании. Часы на стене глу­хо отсчитывали время. Ря­дом копилось грозовое уду­шье, а за обледенелым окошком стояла обычная, нормальная зимняя ночь, и о чем-то своем плакал в трубе ветер.

 

XXVII

Тяжело, неиспытанно тяжело было Мажуку с Александрой. И может быть, поэтому ему все чаще и чаще вспомина­лась покойная жена - Клавка. То привидится у печки с ухватом, то во дво­ре с вилами, то у колодца с ведром. Вспоминалось, как он пришел за ней в баню, прикрыл рогожей и повел к себе.

Вел середкой улицы.

Провел по всей Марьевке.

Чтобы все видели и зна­ли, что берет он ее без приданого.

Кажется, это было вче­ра, а уж позади большая половина жизни, и Клав­ки уж нет, осталась о ней только память и сожале­ние, что он так мало бе­рег ее когда-то и так мало дорожил ею.

Теперь он постоянно думал о ней.

Видел ее во сне.

Она приходила к кро­вати, садилась возле него, смотрела, как лежит он, шептала, дотрагиваясь до его щеки холодной мо­гильной ладонью:

- Исхудал ты, Тимоша, ешь, видать, худо. Ты уж не экономь, все одно, уми­рая, ничего не возьмешь с собой, чужим рукам то­бою сбереженное доста­нется... Как живешь-то, родной мой?

- Сам не пойму, - жа­луется ей Мажук, - все вро­де есть, а не радостно. Ка­кая-то она такая, Александра-то, совсем не та­кая, как ты: сварит вроде так же, как ты варила, а ешь без сладости, постель взобьет, вспушит, а спать жестко, бока болят.

- Горький ты мой, - го­ворит Клавка и опять дот­рагивается до щеки его.

И всякий раз от ее при­косновения становилось ему счастливо, и подплы­вали к глазам слезы, и хо­телось говорить какие-то очень хорошие слова, ко­торые он никогда не гово­рил ей при жизни.

Нелегко было Мажуку с Александрой.

Александре было не легче: Мажуку хоть было что вспомнить или увидеть во сне, у них была общая с Клавкой жизнь и были дети, у Александры же всей и радости было, что память о той ночи у речки да еще встреча... Нет, не та, у колодца, а позже, ког­да Иван приехал, чтобы увезти мать.

Летом уже дело было.

Завтра они уезжали, а сегодня Александра весь день была сама не своя: то во двор выйдет, то в избу войдет, то в сад спустится, то к колодцу за водой по­бежит, и все смотрит, смотрит в сторону про­данного дома Гаюкиных - вот выйдет он, Ваня ее, вот покажется, хоть на минут­ку, хоть тенью только.

Не вышел.

Не показался.

Может, и выходил, да не в те минуты, когда она могла видеть его, а может, и дома его не было, где-нибудь в гостях был, с род­ными прощался.

Изныло за день сердце.

Изметалась душа.

И вечером все покоя себе не находила Алексан­дра, все во двор выбегала, все дела у нее там разные отыскивались. Выскочит из избы, а сама глазами по улице - не видать ли где, хоть бы глазом простить­ся. И легла когда, покоя не ощутила, все за грудь хва­талась, жаловалась:

- Душно-то как, ды­шать нечем.

Никогда не жаловалась на духоту, а тут всю сороч­ку изодрала на себе:

- Да что же это, госпо­ди, дышать нечем, сердце в груди останавливается.

Пока не догадалась взять фуфайку и уйти на сеновал, упала в сено и как-то легко и очень быс­тро уснула, убаюканная дремотным звоном сверч­ков за садом и шорохом листьев на яблонях.

Проснулась за пол­ночь.

Рядом кто-то был. Кто-то обнимал ее, цело­вал, захлебисто шепча:

- Саня... Саня...

По голосу узнала - он, Ваня ее, ее боль, ее тоска, слеза ее горючая, обнима­ет, целует, шепчет у само­го рта, у губ ее:

- Люблю, с ума схожу, не могу без тебя, будто сам из себя изъят... С ве­чера все у дома вашего вроде призрака бродил, пока не подсказало серд­це сюда прийти.

И жарко. Захлебисто. Губы в губы:

- Саня... Саня...

Господи, хорошо-то как: и руки мягкие, и губы сладкие, и в самом ну ни­какой тяжести... Говорит - у дома ходил, говорит - сер­дцем звал, может, потому и задыхалась, потому и на сеновал рвалась, что чуя­ла - близко, чуяла - ждет.

Мутилось сознание.

Закрывались глаза.

Она мимолетно при­жималась к нему, отда­валась рукам его, его шепоту, губам его и тая­ла, таяла, таяла от счас­тья. Хорошо-то как, гос­поди, любо-то как и как сладко, будто бархатиночкой по сердцу гладят - всегда бы так.

Но встало вдруг в па­мяти плоское, как блюд­це, лицо Мажука, зрачки его глаз вспомнились, рас­ширяющиеся, вбираю­щие, всасывающие в себя как болото, шершавость его ладоней на груди вспомнилась, тяжесть раз­давливающего тела, и жу­тью окатило душу.

Опомнилась Алексан­дра, подвинулась по шур­шащему сену.

- Ты пошто приполз? Каким тебя ветром сюда задуло? Что тебе во дворе у меня надобно?

- Тебя, Саня, тебя, - шептал Иван, пытаясь подползти к ней.

Но она отодвигала его ногой и отодвигалась сама, шурша пахучим ромашко­вым сеном:

- Не подходи.

А он полз, просил, и слезы его мешались со словами:

- Уйдем, Саня... Не могу без тебя, удавлюсь, в речку кинусь. Уйдем, ведь ты же любишь меня, любишь.

И полз к ней, порыви­сто дыша ей в лицо хлеб­ным парным духом, мо­локом и чем-то забытым, на срок отошедшим в сторону, а теперь вернув­шимся - хмельным и му­тящим разум.

И темное стояло ря­дом, и она отодвигалась от него, от его рук, губ, гнев­но шурша одурманиваю­щим сеном:

- Ошибся дорожкой, милый, тут тебе ничего не сготовлено. Не вместил души моей, когда отдава­ла тебе ее, оттолкнул, а теперь ищешь?.. Уходи, чиста я, к воровству не приучена, и даже тебе не склонить меня к нему.

И высоко. Гордо.

Непримиримо:

- Не лапь, не твоя, дру­гому тобой отдана... Пло­хо, видите ли, ему, в речку он готов кинуться... Ты к кому прилез? У кого сле­зы ответной ищешь? У Саньки, тобой убиенной? Сперва погасил меня, лесу и тьме отдал, а теперь при­полз, света во мне ищешь, а во мне нет его - тьма и лес непроходимый. Нена­вижу, ненавижу!

И не знала кого: себя ли, его ли, всю жизнь ли свою сразу?

Поднялась во весь рост.

В сорочке.

Босая.

Волосы по плечам рас­пущены. Не голос - рык зверя:

- Уходи, не то кобеля спущу, как на вора. Вор ты и есть, по чужим дворам шастаешь, на чужое счас­тье заришься... Отрекся от своего - чужое не трожь, тропки ко мне не выиски­вай, уронить себя не дам. Ну, идешь, нет?

- Ухожу, Саня, ухожу, - попятился от нее Вань­ка. - Ухожу, но ты знай: люблю тебя и всегда лю­бить буду, никто мне тебя не заменит, никто, и если ты когда-нибудь позовешь меня: приди, - где бы я ни был, с кем бы ни жил, при­ду. Безоглядно, Саня, бе­зоглядно приду, ты это знай.

Вышептал.

Выплакал.

И пошел вниз по саду.

Некоторое время слышны были шаги его, но и они вскоре затихли. По-прежнему где-то у реч­ки пели девушки, кричали в лесу совы, и, хотя свети­ла луна и были звезды, ночь казалась непрогляд­но-черной.

...Утром Иван с мате­рью уехали из Марьевки.

Александра вышла ко двору поглядеть, как уез­жают они.

Иван сидел в возке те­леги на узлах с бельем и постелью, молча и нео­трывно смотрел на нее. Телега тащилась медлен­но, скрипела рассохшей­ся ступицей, рядом с ней, прячась в тени, бежала маленькая длинная соба­чонка, роняя с высунуто­го языка в пыль нити слю­ны. Мать держала на ко­ленях завернутую в пид­жак кошку.

Когда они были уже за селом во ржи, Иван опу­стил лицо в ладони и уже не поднимал его, пока и не скрыл их с матерью лес, словно втянул в себя и сжевал. Его уже не было видно, а она все стояла у избы, высокая, прямая, со сложенными под гру­дью руками, и ветер, на­бегая на нее, со страхом прошмыгивал мимо, ска­тывался в овраг, поближе к колодцу, в котором от­ражались небо и кустис­то раскинувшаяся ря­бинка.

А всего-то и нужно было, что соскочить с те­леги, схватить ее и увезти с собой.

И не догадался.

Не соскочил.

И тут не хватило серд­ца понять ее - ведь она вышла, чтобы уйти с ним.

На другой день Юрий Антоныч прислал двух ста­риков оправить вокруг сада Гаюкиных плетень, чтобы не бродили по нему бес­привязные телята, не гу­били деревья: дом-то Гаюкины на вывоз продали.

- На их пазьме мы по­ставим со временем новый дом для кого-нибудь из наших колхозников, а сад возле него уже будет.

 

(Продолжение следует). 

Комментарии (0)