ЛЕСНИЧИХА
Именно так и говорил - с мягким знаком в середке... В передний угол поставит и с месяц любуется и повторяет на разные голоса, но с неизменным восхищением:
- Истинный шедьевр!
И причмокивает губами, словно конфетку сосет.
С месяц так, а после заменит поделкой из дерева или другим чучелом, а это вынесет в сени, где оно мешается под руками до тех пор, пока Александра, осердясь, не выкинет его в овраг или не отдаст ребятишкам на забаву.
Иногда, отложив в сторону вязание или шитво, Александра приносила с подоконника доску с шашками, подсаживалась к Мажуку, брала из его руки нож, снимала очки с носа.
- Хватит тебе шедевры- то плодить, сыграем давай. Играла азартно, до пота на лице. Проигрывая, сердилась:
- И везет же тебе. Во всем везет, даже заплакать хочется. И как я уголок этот проглядела твой.
И зло сгребала шашки в коробку, словно они были виноваты в ее проигрыше и торжестве Мажука, выходила на улицу, на мороз - остыть и настыть на всю ночь.
Так при проигрыше.
А если выигрывала, радовалась, в ладони хлопала:
- Как я тебя, а!
На щеках загорался румянец, глаза блестели, голос мягчел. Шашки складывала бережно, любовно относила их на подоконник, потягивалась, прогибаясь в груди, и, сладко пристанывая, глядела на ходики с теремком и кукушкой:
- Поздно уж, давай спать, Тимофей, - и первой ложилась в постель и отдавалась в такие ночи хоть и без любви, но и без ненависти.
В такие ночи было с ней легко.
Просто.
И они лежали и негромко разговаривали в сумерках избы, чувствуя тепло близкой голландки. Однако выигрывала Александра редко, а нарочно проигрывать Мажук не хотел: пусть хоть в шашках его верх будет, и потому чаще всего ночи у них были студеные, извьюженные - спина к спине. Мажук не вытерпел, попрекнул как-то.
- Лежим мы с тобой, Александра, вместе, а как будто врозь. Не обнимешь никогда, не поцелуешь, не поговоришь со мной.
- А о чем говорить нам с тобой? - отозвалась Александра. - Переговорено уж все.
- Это когда же мы успели переговорить-то?
- В лесу, на просеке, у тележки с дубками. Ты там ух каким разговористым был. В лесу все тобой было сказано...
Мажук повернулся на подушке лицом к ней, приподнялся на локте.
- Зачем тогда замуж за меня шла, если всю жизнь молчать собираешься?
- А я совестью твоей пришла к тебе.
- Че-ем?
- Совестью.
- Как это?
- А так: буду идти перед тобой нескончаемо год за годом, чтобы видел ты: вот она я, Санька, которую сгубил ты ради насыщения плоти своей звериной. Много ты зла совершил за жизнь свою, Тимофей. Я - приговор твой, наказание твое до скончания века. - И поморщилась, словно принюхиваясь к нему: - Лес у тебя в душе, дебрь, чащобный ты человек. Нет и не будет тебе прощения в окаянстве твоем.
- Что говоришь-то, Александра? Так нельзя жить - с ненавистью-то.
- А с растоптанной душой можно?.. А я живу с тобой, с кобелем, и все жду, когда совесть тебя окликнет, когда закричишь ты, гниль свою увидя, покаешься, а ты еще, оказывается, и любви ждешь. Гляди-ка чего захотел... Скользкий ты, как жаба, даже противно лежать возле тебя.
Глаза ее смотрели на Мажука в упор, но он не видел себя в них - в них колыхался лес, тот, ночной, давний, с тележкой на просеке и с распростертой Санькой на траве... В горле запершило, и Мажук с трудом выдавил из себя, давясь подступившим кашлем:
- Ну если я так противен тебе, уйди, оставь меня.
- Этого нельзя, Тимофей, - спокойно сказала Александра. - Я к тебе навсегда пришла. Навсегда. В ночи, как вор, загадил меня собой, в ночи и жить будешь... После смерти, говорят, каждому воздается за совершенное им, а я тебе за пакостность твою при жизни твоей воздам.
За окошком ныл иззябший ветер. Длящейся ночи не было исхода, и лес почти вплотную подступал к избе, в которой страшная в своей изначальности шла жизнь: его, Мажука, и ее, Александры. Ненавидимый ею, он жил как в бреду, в каком-то нескончаемом тумане, и все виделась ему речка, месяц за вербами, и она, Александра, тогда еще просто Санька Пряхина, выходит из воды с длинными, как у русалки, распущенными по спине волосами.
Он пьянел от этой памяти.
И, что ни ночь, шел к ее телу как завороженный.
И даже в этот раз не пересилил себя, взял ее, холодную, бездвижную. И она не противилась и не сказала ни слова, только пристально смотрела на него, и глаза ее были как два темных речных омута.
И всегда так: руки не отведет, слова не скажет, лежит окаменело, и только глаза живут, в душу смотрят, знобящие, отталкивающие. Страшно и жутко глядеть в них, но и нет сил не глядеть: такая глубь и такая даль открывается в них.
И сладко.
И темно.
И в голове кружение, а тело ее... Оно пахнет лесом, смолой, березовыми листьями, земляникой и грибами.
И он брал ее.
И все забывалось.
И шла жизнь, пустая, низачемная, шла натужно, как однажды запущенная, останавливающаяся, но еще не остановившаяся и потому хило вертящаяся юла - на последнем издыхании. Часы на стене глухо отсчитывали время. Рядом копилось грозовое удушье, а за обледенелым окошком стояла обычная, нормальная зимняя ночь, и о чем-то своем плакал в трубе ветер.
XXVII
Тяжело, неиспытанно тяжело было Мажуку с Александрой. И может быть, поэтому ему все чаще и чаще вспоминалась покойная жена - Клавка. То привидится у печки с ухватом, то во дворе с вилами, то у колодца с ведром. Вспоминалось, как он пришел за ней в баню, прикрыл рогожей и повел к себе.
Вел середкой улицы.
Провел по всей Марьевке.
Чтобы все видели и знали, что берет он ее без приданого.
Кажется, это было вчера, а уж позади большая половина жизни, и Клавки уж нет, осталась о ней только память и сожаление, что он так мало берег ее когда-то и так мало дорожил ею.
Теперь он постоянно думал о ней.
Видел ее во сне.
Она приходила к кровати, садилась возле него, смотрела, как лежит он, шептала, дотрагиваясь до его щеки холодной могильной ладонью:
- Исхудал ты, Тимоша, ешь, видать, худо. Ты уж не экономь, все одно, умирая, ничего не возьмешь с собой, чужим рукам тобою сбереженное достанется... Как живешь-то, родной мой?
- Сам не пойму, - жалуется ей Мажук, - все вроде есть, а не радостно. Какая-то она такая, Александра-то, совсем не такая, как ты: сварит вроде так же, как ты варила, а ешь без сладости, постель взобьет, вспушит, а спать жестко, бока болят.
- Горький ты мой, - говорит Клавка и опять дотрагивается до щеки его.
И всякий раз от ее прикосновения становилось ему счастливо, и подплывали к глазам слезы, и хотелось говорить какие-то очень хорошие слова, которые он никогда не говорил ей при жизни.
Нелегко было Мажуку с Александрой.
Александре было не легче: Мажуку хоть было что вспомнить или увидеть во сне, у них была общая с Клавкой жизнь и были дети, у Александры же всей и радости было, что память о той ночи у речки да еще встреча... Нет, не та, у колодца, а позже, когда Иван приехал, чтобы увезти мать.
Летом уже дело было.
Завтра они уезжали, а сегодня Александра весь день была сама не своя: то во двор выйдет, то в избу войдет, то в сад спустится, то к колодцу за водой побежит, и все смотрит, смотрит в сторону проданного дома Гаюкиных - вот выйдет он, Ваня ее, вот покажется, хоть на минутку, хоть тенью только.
Не вышел.
Не показался.
Может, и выходил, да не в те минуты, когда она могла видеть его, а может, и дома его не было, где-нибудь в гостях был, с родными прощался.
Изныло за день сердце.
Изметалась душа.
И вечером все покоя себе не находила Александра, все во двор выбегала, все дела у нее там разные отыскивались. Выскочит из избы, а сама глазами по улице - не видать ли где, хоть бы глазом проститься. И легла когда, покоя не ощутила, все за грудь хваталась, жаловалась:
- Душно-то как, дышать нечем.
Никогда не жаловалась на духоту, а тут всю сорочку изодрала на себе:
- Да что же это, господи, дышать нечем, сердце в груди останавливается.
Пока не догадалась взять фуфайку и уйти на сеновал, упала в сено и как-то легко и очень быстро уснула, убаюканная дремотным звоном сверчков за садом и шорохом листьев на яблонях.
Проснулась за полночь.
Рядом кто-то был. Кто-то обнимал ее, целовал, захлебисто шепча:
- Саня... Саня...
По голосу узнала - он, Ваня ее, ее боль, ее тоска, слеза ее горючая, обнимает, целует, шепчет у самого рта, у губ ее:
- Люблю, с ума схожу, не могу без тебя, будто сам из себя изъят... С вечера все у дома вашего вроде призрака бродил, пока не подсказало сердце сюда прийти.
И жарко. Захлебисто. Губы в губы:
- Саня... Саня...
Господи, хорошо-то как: и руки мягкие, и губы сладкие, и в самом ну никакой тяжести... Говорит - у дома ходил, говорит - сердцем звал, может, потому и задыхалась, потому и на сеновал рвалась, что чуяла - близко, чуяла - ждет.
Мутилось сознание.
Закрывались глаза.
Она мимолетно прижималась к нему, отдавалась рукам его, его шепоту, губам его и таяла, таяла, таяла от счастья. Хорошо-то как, господи, любо-то как и как сладко, будто бархатиночкой по сердцу гладят - всегда бы так.
Но встало вдруг в памяти плоское, как блюдце, лицо Мажука, зрачки его глаз вспомнились, расширяющиеся, вбирающие, всасывающие в себя как болото, шершавость его ладоней на груди вспомнилась, тяжесть раздавливающего тела, и жутью окатило душу.
Опомнилась Александра, подвинулась по шуршащему сену.
- Ты пошто приполз? Каким тебя ветром сюда задуло? Что тебе во дворе у меня надобно?
- Тебя, Саня, тебя, - шептал Иван, пытаясь подползти к ней.
Но она отодвигала его ногой и отодвигалась сама, шурша пахучим ромашковым сеном:
- Не подходи.
А он полз, просил, и слезы его мешались со словами:
- Уйдем, Саня... Не могу без тебя, удавлюсь, в речку кинусь. Уйдем, ведь ты же любишь меня, любишь.
И полз к ней, порывисто дыша ей в лицо хлебным парным духом, молоком и чем-то забытым, на срок отошедшим в сторону, а теперь вернувшимся - хмельным и мутящим разум.
И темное стояло рядом, и она отодвигалась от него, от его рук, губ, гневно шурша одурманивающим сеном:
- Ошибся дорожкой, милый, тут тебе ничего не сготовлено. Не вместил души моей, когда отдавала тебе ее, оттолкнул, а теперь ищешь?.. Уходи, чиста я, к воровству не приучена, и даже тебе не склонить меня к нему.
И высоко. Гордо.
Непримиримо:
- Не лапь, не твоя, другому тобой отдана... Плохо, видите ли, ему, в речку он готов кинуться... Ты к кому прилез? У кого слезы ответной ищешь? У Саньки, тобой убиенной? Сперва погасил меня, лесу и тьме отдал, а теперь приполз, света во мне ищешь, а во мне нет его - тьма и лес непроходимый. Ненавижу, ненавижу!
И не знала кого: себя ли, его ли, всю жизнь ли свою сразу?
Поднялась во весь рост.
В сорочке.
Босая.
Волосы по плечам распущены. Не голос - рык зверя:
- Уходи, не то кобеля спущу, как на вора. Вор ты и есть, по чужим дворам шастаешь, на чужое счастье заришься... Отрекся от своего - чужое не трожь, тропки ко мне не выискивай, уронить себя не дам. Ну, идешь, нет?
- Ухожу, Саня, ухожу, - попятился от нее Ванька. - Ухожу, но ты знай: люблю тебя и всегда любить буду, никто мне тебя не заменит, никто, и если ты когда-нибудь позовешь меня: приди, - где бы я ни был, с кем бы ни жил, приду. Безоглядно, Саня, безоглядно приду, ты это знай.
Вышептал.
Выплакал.
И пошел вниз по саду.
Некоторое время слышны были шаги его, но и они вскоре затихли. По-прежнему где-то у речки пели девушки, кричали в лесу совы, и, хотя светила луна и были звезды, ночь казалась непроглядно-черной.
...Утром Иван с матерью уехали из Марьевки.
Александра вышла ко двору поглядеть, как уезжают они.
Иван сидел в возке телеги на узлах с бельем и постелью, молча и неотрывно смотрел на нее. Телега тащилась медленно, скрипела рассохшейся ступицей, рядом с ней, прячась в тени, бежала маленькая длинная собачонка, роняя с высунутого языка в пыль нити слюны. Мать держала на коленях завернутую в пиджак кошку.
Когда они были уже за селом во ржи, Иван опустил лицо в ладони и уже не поднимал его, пока и не скрыл их с матерью лес, словно втянул в себя и сжевал. Его уже не было видно, а она все стояла у избы, высокая, прямая, со сложенными под грудью руками, и ветер, набегая на нее, со страхом прошмыгивал мимо, скатывался в овраг, поближе к колодцу, в котором отражались небо и кустисто раскинувшаяся рябинка.
А всего-то и нужно было, что соскочить с телеги, схватить ее и увезти с собой.
И не догадался.
Не соскочил.
И тут не хватило сердца понять ее - ведь она вышла, чтобы уйти с ним.
На другой день Юрий Антоныч прислал двух стариков оправить вокруг сада Гаюкиных плетень, чтобы не бродили по нему беспривязные телята, не губили деревья: дом-то Гаюкины на вывоз продали.
- На их пазьме мы поставим со временем новый дом для кого-нибудь из наших колхозников, а сад возле него уже будет.
(Продолжение следует).
- О здоровье, а также - доступности и качестве медицинской помощи
- Глава г. о. Чапаевск Д. В. Блынский: Развитие города зависит от роста населения
- СТАРАЕМСЯ, ЧТОБЫ УЧЕНИКАМ БЫЛО ИНТЕРЕСНО И КОМФОРТНО
- БЕЗОПАСНОСТЬ ЛЮДЕЙ - ОДИН ИЗ КОМПОНЕНТОВ КАЧЕСТВА ИХ ЖИЗНИ
- НАША СЛУЖБА И ОПАСНА, И ТРУДНА
- ИЗ БОКСА - В ТАНЦЫ!
- НА ПЕРЕДОВЫХ РУБЕЖАХ
- МАМОНТ ИЗ СЕМЬИ СЫРОМЯТНИКОВЫХ
- Все интервью